Вот так у мамы из трех братьев двое погибли, а младший – дядя Гриша – отправился на войну, когда ему еще 18 не было, – добровольцем, приписал себе годик и пошел. Он какие-то ускоренные курсы окончил, по-моему, трехмесячные или двухмесячные, ему лейтенанта присвоили. Вот он войну довоевал, даже уволился только в 1946 году.
Он получил тяжелое ранение в руку, до кости мясо было вырвано и так ничего и не наросло. Дядя как появился в Гомеле, для меня это был праздник: «Пацаны, а у меня же дядя офицер с войны вернулся!», про эту руку всем рассказывал, показывал, как награду великую: «Видите, какая рука?». А сколько ему было в том 1947-м? 20 лет. Совсем молодой парнишка, а он уже офицер отвоевавший и раненый.
Потом у него жизнь как-то по-дурацки сложилась. Он устроился на завод, где папа и мама работали, но очень недолго там поработал. Обнаружил в себе талант певца – он действительно очень хорошо пел – и поступил в консерваторию. В консерватории ему прочили хорошее будущее как певца. И где-то в 1951-м его опять призывают в армию. Причем он так этому сопротивлялся, а попал в итоге в Белорусский военный округ, замполитом какой-то связной роты.
Дядю там тоже услышали, забрали в Ансамбль песни и пляски Белорусского военного округа, солистом. И вот его снова выдирают из этого ансамбля и отправляют служить на Сахалин, замполитом какой-то батареи. Причем их отправили сначала не на Сахалин, они сидели на берегу напротив Сахалина. В чем разница? На Сахалине ограниченный срок службы, как на всех островах, – больше двух лет нельзя, а на берегу – хоть всю жизнь. И он попал туда. Сын у него чахлый рос, болел все время, жена не работала – негде, так что дяде уже точно не до песен было. Он с каким-то большим трудом перебрался на Сахалин, отбыл два положенных года и уволился.
Война – штука такая, что пока на войне, вроде все здоровы, на войне больных не бывает, там или убьют, или живой. А вот после все болячки полезли, дядя Гриша тяжело болел, очень тяжело. И при всём при том это был очень жизнерадостный мужик. Я с ним когда встречался, будто с какой-то радостью соприкасался.
Детство
– А как началась война – ну, это я, конечно, как сейчас помню, мне же уже целых полтора года было – загрузили нас в эшелон и отправили недалеко, из Днепра на Урал, в Чкаловскую область. Из эвакуации только несколько воспоминаний сохранились. Там киргизы жили с нами, так вот киргизы пили чай, а сахара не было ни у них, ни у нас. Они пили чай с жареным пшеном, и мне это так нравилось, ничего тогда более вкусного не ел, чем это жареное пшено.
А в 1944-м папу перевели в Гомель, и мы, естественно, рванули к нему, мне тогда было четыре. Жили мы сначала в частном секторе, потому что весь город был разбит, просто сплошные руины. Дом занимали мы впятером, еще одна семья и, хорошо помню, красивый парень, летчик, Володя. Его сбили, он упал и сломал позвоночник, поэтому еле-еле ходил на костылях, а парень, действительно, такой красивый и хороший был. И пока мы жили там, он, к сожалению, умер.
Ну а мы – босота и босота, все у нас там было, только жрать нечего было. Поэтому мы стали ботаниками, мы ели «калачики»[3], которые вдоль дороги росли, такие зелененькие кругленькие – это был любимый харч. Весна наступала – бузина зрела, бузину ели, тоже очень вкусно. Из деликатесов макуха была: это когда из семечек давят масло, остается шелуха, она прессуется, и такие получаются твердые круги коричневые. Так вот макухи раздобыть – это было вообще высший класс.
А в 1945-м мы уже переехали в город Гомель, на Комсомольскую улицу, – это был квартал разбомбленных домов, разрушенных до подвалов. Один дом на скорую руку восстановили и сделали там коммунальную квартиру. Вот в нашей коммунальной квартире было семей… ну не знаю, 18 – это самое малое, может быть, 21, точно я не помню. Дом был какой-то уникальный, потому что мама, когда белила потолки, на шкаф ставила тумбу, на тумбу стул и потом еле-еле доставала до потолка, такие они высокие были. Кухня была громадная. И на кухне стояли бочки с квашеной капустой, картошка. Хорошо помню, что жили там очень дружно. Вот все кричали: коммуналка-коммуналка, а у нас очень дружные семьи были.
Мне теперь седьмой год шел, это уже был город и совсем другая жизнь. Началась жизнь военная. Детишки, как я, стали кучковаться с пацанами лет по 16–17, сначала дворы, потом улицы. Начались войны – двор на двор, улица на улицу. А раз войны, то надо же было как-то организовываться, поэтому у нас в подвалах появились штабы. Подвалы громадные, целые дома стояли разбитые, никто не жил. Освещение там было классное: в Гомеле имелась кондитерская фабрика, и мы там воровали ленты, рулоны, которые на обертки конфет идут, вешали и поджигали их.
Ну, а раз вооруженные действия, надо же было вооружаться. И в самом деле, мы стали вооружаться. Под Гомелем шли очень долгие и большие бои, поэтому оружия осталась масса. Мы садились на товарняк и ехали в лес за оружием. Я себе нашел парабеллум, у меня был мой, личный, с патронами, всё как надо. И ТТшник у меня был. Парабеллум крутой, я его только показывал – вот, мол, что есть у меня, а стрелять не стрелял. А из ТТшника стрелял.
Все виды вооружений мы тогда знали наизусть. Как танковый снаряд надо разминировать, а как бомбу – это в шесть-то лет. Тогда же у меня на глазах подорвался один мой кореш и на проводах электрических мы его собирали. Или вот у нас в квартире Сёмка жил, рыжий такой, с веснушками. Что-то мы разрядили с ним, порох вроде, но незнакомое. Как проверить, что за порох? А надо поджечь. Подожгли, он оказался мгновенно воспламеняющийся, и веснушки у Сёмки пропали, правда, вместе со шкурой.
В танковых снарядах порох был трубочками такими прессованными. И при горении они прыгали. Я натырил этого пороха, принес домой, девать некуда, я в газету его завернул и положил в комнате. Мама пришла с работы и решила затопить печку – отопление у нас печное было – и сунула эту газету с порохом, о котором она не знала, в печку. Та из печи выскочила и начала прыгать по кухне. Я до сих пор помню, сколько потом за это получил.
Но это не страшно было, а страх приходил, когда сталкивались с настоящей шпаной, натуральными бандюками, теми, что постарше. В Гомеле есть парк, он назывался парком князя Паскевича, это было его родовое имение – с замком, погребами и склепами. Эти склепы отличались тем, что их отливали из разноцветного стекла, вот как бутылочное. Своды, колонны – все было стеклянное. И мы туда лазили, отковыривали, у нас это был как обменный денежный фонд, у кого какая стекляшка. Вот в одном из таких складов мы набрели на человеческую кожу с татуировкой – так лентами и висела, причем видно было, что она свежая.
Или когда за нами гнались бандиты, мы с санками были – хорошо, что парк наверху, скатились вниз, еле-еле убежали. Я и сейчас уверен: если бы поймали – убили бы. Бандитов было валом.
Окончил я успешно детский сад, меня за это дело премировали формой, до нее я ходил в штанишках выше колен и рубашке, какая была. Про обувку вообще не говорю, что попадалось, то и носил. А тут мне форму дали как отличнику. Брюки настоящие, гимнастерку, ремень, ФЗУшники такое носили. ФЗУ – это фабрично-заводские училища были, где учили низкоквалифицированным профессиям. Учили там всего четыре года, и они приравнивались к начальной школе. Потом шли ремесленные училища, там уже было 7-летнее обучение, это то, что потом стало ПТУ.
И вот я в этой форме с ремнем пришел в школу, сентябрь проучился, первую четверть закончил на пятерки, и папа с мамой решили подарить мне по этому поводу сандалии, мою первую кожаную обувь. А первая четверть когда заканчивается? Перед Новым годом. И перед Новым годом я надел эти сандалии и пошел показать мужикам, какая у меня классная обувь.
А потом к нам приехал из Австрии дядя Саша, муж папиной сестры, это я хорошо помню. Кстати, это тоже интересная история, что два брата – дядя Саша и его брат Борис – женились на двух сестрах, сестрах моего папы. Дядя Саша был сухопутный военный, а Борис – авиатор-инженер. Они встретили этих двух сестер и чуть ли не одновременно сыграли свадьбы. А потом судьба развела их: Борис очень рано погиб. В Лазаревском я нашел потом его могилу, я уже майором был, нашел памятник – братскую могилу рядом с санаторием в Чемитоквадже, который мы строили для космонавтов.
Так вот дядя Саша был боевым полковником, комендантом какого-то города, чуть ли не Вены, с высшими орденами, включая орден Александра Невского – он его получил как командир гвардейского полка за взятие Вены. Два студебекера приехали, один с вещами, а второй – с его взводом охраны. Вместе с ним приехал его ординарец, Саша Макридин, старший лейтенант, Герой Советского Союза. И привезли они настоящий футбольный мяч. Саша с нами вместе играл в футбол, ну это была фантастика.
А в 1965 году, когда я уже служил в Мукачево в Прикарпатском округе, после того как вернулся с Новой Земли, в Ужгороде стоял армейский корпус, и начальником политотдела корпуса был уже генерал-лейтенант Александр (отчество не помню) Макридин. Я напросился к нему на встречу. Дядя Саша еще жив был, я ему рассказал, как мы играли в футбол, и что я племянник дяди Саши.
В 1947 папа переехал из Гомеля в Лисичанск, там только начали возводить Лисичанский химкомбинат. Мама устроилась там инспектором отдела кадров, в ОРСе, был такой отдел рабочего снабжения. А я продолжил учиться уже в Лисичанской школе. И тогда же прорезалась у меня мощная тяга к животным.
Первый, кого я приволок, был еж. Он у нас долго жил, наверное, с полгода. Все бы ничего, но потом выяснилось, что это ежиха, – она начала размножаться, и мама ликвидировала ежей у нас в доме как класс на раз-два. Потом мы поймали в лесу зайца, маленького зайчонка, не кролика, а именно зайца. И он у нас тоже жил. Причем выяснилось, что он очень контактный, очень любил общество, где люди – там и он. Но у него имелась одна отвратительная черта: утром, когда он вставал и с ним не было собеседника, он садился на задние лапы, а передними барабанил в дверь, как в барабан, причем это был такой грохот, что кого хочешь мог поднять. Ну и в какое-то воскресенье он достучался, папа его за уши – и во двор, а там собаки, заяц рванул – только мы его и видели.