Слава богу, не убили — страница 70 из 72

На все местечко только он и работал, этот крошечный, в одну стойку, барчик — да еще встык примыкающий к нему ресторан. В первом скучал, изредка перебрасываясь с барменом отрывистыми словами, задумчивый старикан, в ресторане же с утра явно не было вообще ни одного посетителя. Когда Вардан, встряхиваясь, вошел туда, хозяин, похоже, уже собрался закрывать на сегодня заведение за невостребованностью. Пришелец потребовал граппы для сугреву. Упитанный немолодой официант поставил перед ним высокий коктейльный стакан и, не останавливаемый клиентом, выцедил туда все остававшееся в бутылке — грамм двести. За профессиональной его бесстрастностью проступало любопытство.

Веранда выходила на море, но видно за ее высоким стеклом, заливаемым сплошь, не было ничего. Швыряемая ветром вода пробивала зазоры в каркасе веранды, брызгала внутрь, образуя на полу лужицы. От металлической рамы разлетались капли. Полусползший на стуле Вардан неподвижно смотрел на одинокий стакан на белой скатерти и скомканные салфетки, которыми он обтер рожу.

Единственным источником звуков, кроме рокочущей, стучащей и плещущей воды, был телевизор, откуда тараторило и гоготало итальянское игровое шоу запредельной — Вардан пару раз туда покосился — степени кретинизма. Хозяин, отпустивший официанта, уныло смотрел в экран, с терпеливой безнадежностью дожидаясь, когда неожиданный посетитель, наконец, свалит и можно будет идти домой самому.

Но тот сидел мертво, посасывая граппу мизерными глотками, — ему идти было совершенно некуда. Маршрут гонки, стартовавший пять месяцев назад в Швейцарии, трасса которой охлестнула три континента, здесь, похоже, обрывался.

И не в том дело, что не оставалось денег — хотя они действительно почти кончились. Не в том, что он устал — хотя устал он за эти месяцы страшно… Но ведь пока тебе не сделали контрольный в голову, всегда при желании можно изыскать резервы и варианты… Нет, дело было не в этом, а в ощущении тупика в Вардановом сознании: ощущении столь всеобъемлющем, что на его фоне уже не самым важным казалось — чуть-чуть раньше, или чуть-чуть позже. И тем более — где именно.

На остров его занесло, в общем, случайно: в Италии у него были неплохие связи, приберегаемые «на крайняк», и когда этот крайняк наступил, он полтора месяца просидел в Милане, потом в Риме — прежде чем убедился, что их тоже недостаточно. Избегая аэропортов и контор по аренде машин, где надо предъявлять документы, он доехал на поезде до полного негров и хохлов Неаполя, оттуда, почуяв гон, — до Катании, где черные глыбы вулканической породы перли даже из стен домов на улицы, оттуда — до Палермо…

Или все-таки не совсем случайно?.. Или было в выборе именно такого маршрута что-то подспудное, мысль о чем человеку его опыта и степени цинизма просто не приходила в голову?.. Хотя не по этой же ли подсознательной причине его в последние два без малого десятилетия упорно тянуло к бабам, умеющим играть на музыкальных инструментах?.. Во всяком случае, ни о том, ни о другом Вардан не думал и сейчас.

И уж конечно он не вспоминал тот эпизод семнадцати- или восемнадцатилетней давности… Даже не эпизод — момент…

Он тогда впервые оказался в Москве с намерением в ней остаться — двадцати-с-совсем-небольшим-летнее лицо условно-кавказской национальности, совершенно без денег и практически без знакомых в городе. Уже повидавшее в своей родной Армении и войну с ее дикой жестокостью, и несусветную бедность; неприкаянное, амбициозное, ощетиненное. Стояла осень, ветренная, промозглая московская осень, так плохо переносимая южанином; столица то ли почти, то ли только что издохшей страны, проданной, оплеванной и разграбленной, была темна, грязна, страшна, облуплена, дырява. Перепуганные, враз и напрочь обнищавшие, ни черта не понимающие, не представляющие завтрашнего дня встречные смотрели тоскливо, растерянно, озверело, давились и дрались в очередях и в транспорте. И он, абсолютно здесь чужой и лишний, голодный и замерзший, подавленный обилием этой недружественной человеческой массы, проталкивался через нее в продуваемом сквозняками метро — когда вдруг увидел в переходе пиликающую на скрипке девицу, обычную студентку музучилища или «консервы». Пиликала она хрестоматийную тему из «Крестного отца» — ту самую, под которую Аль Пачино бродит по сицилийским коричневым холмам.

Скрипачка была хороша собой, и играла хорошо, и от музыки при всей ее затасканности что-то прихватывало внутри (тогда музыка на него еще действовала) — и даже такая доза ХОРОШЕГО делала, как показалось в тот момент Вардану, девицу чем-то чужеродным окружающему ужасу, безобразию и распаду. Он даже остановился рядом. Бестолково топтался, постоянно задеваемый, сбоку угрюмого, слитно и гулко шаркающего, тупо нацеленного потока, случайно выдернутый из него, прервавший бессмысленное движение — и под случайную эту музыку в нем нарастало злое, поначалу неоформленное в мысли и слова упрямство. Он, чернявый, невысоконький, сопящий заложенным носом, осознавал себя человеком исчезающего, странного, древнего племени, отличным от всех, одиноким, самоценным и самодостаточным.

Он не собирался дать окружающему с его мрачным энтропийным идиотизмом сожрать себя и переварить. Он собирался использовать окружающее. Утверждаться за его счет. Он, всегда глубоко безразличный к вопросу нацпринадлежности, вдруг вспомнил, какому народу наследует: народу, пережившему тысячелетия, тысячелетия изгойства и истребления, почти изведенному — но в его-то, Вардановом, лице по-прежнему живому, вопреки всему. А стало быть, его, Вардановы, предки накопили в хромосомах такой запас живучести и везучести, гибкости и воли, что ему, Вардану, уже все нипочем. К тому же он оставался человеком Востока, всегда себе на уме, хитрым, жестоким и лукавым, обладателем могучей интуиции и инстинкта доминирования… В общем, это были обычные мысли и ощущения двадцатилетнего самолюбивого провинциала, выскочки, парии и нацмена, гордого и закомплексованного — тем более типичные для рубежа восьмидесятых-девяностых, когда молодыми, честолюбивыми и витальными столько давалось самим себе обещаний заработать миллион и всех нагнуть.

…Через три года деньги — плотно уложенные долларовые и рублевые пачки — за отсутствием в квартире места для прохода он заталкивал в духовку, нижние отделения холодильника и барабан стиралки. Через восемь лет большинство делавших вместе с ним это бабло из пропахшего «арманевским» парфюмом, нервным потом и водочным перегаром воздуха уже были раскиданы в виде мясных кусков безоболочными ВУ по придорожным кустам, превращены «Агранами», «Борзами» и «МОНами» в протекающие красным бесформенные кули.

Оставшиеся еще лет через пять окончательно расселись по лондонам, израилям, мордовским и уральским зонам — в отличие от Вардана, не понявшие или не принявшие к исполнению, что распределением больших денег теперь ведают совсем другие люди. Но Вардана-то деньги сами по себе интересовали мало — ему требовалось постоянное ощущение неуязвимости и неподвластности, а отношения его с новыми давали ему это чувство сполна: у него-то хватало ума понять, кто кому подвластен на самом деле. Что бы ни думали они сами. Эти ведь были еще проще прежних — хотя, казалось бы, куда уж…

Простота: крайняя, животная, навозная простота — Вардан давным-давно убедился, что именно она является главной характеристикой происходящего, ценностей, принятых как безальтернативные, самоназначенных «победителей»; все это не вызывало ничего, кроме предельной брезгливости, но тем и было ему полезно. Зная цену окружающему и окружающим, используя их, он утверждал собственное превосходство над ними; в избытке обладая не нужным себе и не завися от него, доказывал свою самодостаточность.

Его, правда, чем дальше, тем больше смущало, что утверждать себя приходится через дерьмо — но больше соотнести себя было решительно не с чем: никаких ориентиров, кроме фекальных, современная ему объективная реальность не предполагала. Субъективные же ценности, в выборе которых он, как и любой, был совершенно свободен, но которые за пределами его сознания не имели ни смысла, ни веса, если и тешили самомнение, то лишь настолько, насколько мастурбатора — собственная жменя.

Было слишком очевидно, что, как бы он ни держался втайне за собственную отдельность, быть вне процесса — элементарного, самоценного, не предполагающего результата, запущенного и регулируемого физическими и биологическими законами процесса — он не в состоянии. Он участвовал в нем наравне со всеми, прошедшими родовые пути, уравненными самим фактом участия. Равными уже потому, что в процессе, не имеющем результата, не бывает ни конечного успеха, ни победителей. Закон сохранения вещества и энергии работает, одна плоть питает другую, все едят друг друга без конца. И умение стравливать между собой самых прожорливых едоков никак не избавляло Вардана от перспективы быть съеденным раньше или позже. А индивидуальные, сколь угодно обширные запасы живучести и гибучести если и давали преимущество, то, опять-таки, исключительно тактическое; стратегическим же не обладал никто.

Чувство неуязвимости все-таки обмануло его — но не потому, что он переоценил себя. А потому, что решил, что личные свойства вообще имеют хоть какое-то — во всяком случае определяющее — значение перед лицом наваливающейся на тебя, на всех, на каждого лишенной лица, разума, эмоций, инстинктов, качеств массы. На самом деле здесь нет никаких закономерностей — разве что простое везение, причем сиюминутное. И абсолютно ничто не гарантирует даже такому чемпиону выживания, как Вардан, что он протянет дольше, чем, например, даже такой несовместимый с жизнью лох, как какой-нибудь Балдаев…

Он медленно сделал очередной глоток, прислушался к маслянистому вкусу. Оценил уровень жидкости в пустеющем стакане. Посмотрел на часы. Время едва двигалось — словно добирало, как он граппу, последние остатки. Ветер снаружи чуть поутих, уже не столь яростно ломился в стекло, но ливень продолжал валить плотной массой — бессмысленный, бесконечный, единый на всех. Телевизор сбоку слабоумно хихикал.