с молодежным центром. Мимо заброшенной автобусной остановки. Мимо церкви Братства во Христе. Мимо голубого домика под огромной гуавой, где злобная бабуля-овца, возможно ожесточившись из-за своей беззубости, предпочитала видеть, как ее гуава зреет нетронутой, пока не попадает и не сгниет, а молодежь Лозикейи совершенствовалась в профессиональном разорении дерева раньше, чем фрукты успеют созреть.
– Хаву, если это не сама Судьба?! – И Судьба, застигнутая врасплох глубоким голосом, раздавшимся как гром среди ясного неба, как глас Божий, вздрагивает, озирается, пока не догадывается, что он доносится из-за густой вечнозеленой изгороди слева.
Она шла уже несколько часов, и задерживаться для беседы – последнее, чего ей хочется.
– Эй, дитя Симисо Кумало, подойди-ка! – В паре шагов впереди из узкой калитки выходит баран в выцветшем комбинезоне и кепке «Арсенал», закрывает за собой и смотрит на Судьбу с яркой улыбкой.
Она медленно подходит, копаясь в памяти, кто бы это мог быть. Толукути не находит ничего.
– И в самом деле ты, дочурка, посмотрите-ка, как выросла, йей! Уже целая женщина! Когда видел тебя в последний раз, ты была вот такой! – Старый баран, посмеиваясь, показывает копытом.
Она смотрит в ответ пустыми глазами.
– Хочешь сказать, забыла? – спрашивает он, скривившись в притворном огорчении. Не успевает она кивнуть, старый баран трясет калитку и вопит:
– НаМаМо! НаМаМо! Выходи посмотреть, кто пришел, йибана[73]!
Только услышав от барана «йибана», Судьба вспоминает его – это СаМаМо, еще один старый друг ее матери. Много лет назад «йибана» даже было его прозвищем, так часто он это говорил. Быстро выходит НаМаМо, его жена, словно поджидала у дверей. Это стройная овечка с кривой походкой краба, и она морщит носик, словно сам воздух неприятно пахнет. Она одета для утренних дел – во все старое, в фартук, поблекшие тенниски «Бата». Встает у калитки, даже не думая выйти со двора.
– Кто там, отец? – спрашивает она, прищурившись, и Судьба понимает, что нос она, видимо, морщит из-за подслеповатости.
– Йибана, НаМаМо! Ты же не хочешь сказать, что правда не видишь, кто это? – говорит СаМаМо.
– Хм, нет, похоже, не вижу, – отвечает, щурясь, НаМаМо.
– Приглядись еще разок, мать, ты же видишь?
– Своими-то старыми глазами, отец? Когда я тебе говорила, что мне пора к врачу из-за карта… капа… дитя, как зовется туман в глазах?
– Катаракты? – подсказывает Судьба.
– Да, они самые, катаракси, спасибо. Когда я тебе говорила, отец, что мне пора к врачу из-за этих катаракси, я имела в виду, что и правда слепну. – В голосе НаМаМо узнается нотка жалобы.
– Ну, это дитя МаКумало, – говорит СаМаМо.
– МаКумало? – НаМаМо задумывается, опустив голову и склонив набок, глядя на Судьбу.
– Да, самой МаКумало.
– Но какой МаКумало?
– Симисо.
– Симисо?
– Йибана, мать, теперь скажешь, что еще и недослышишь!
– Им-м-м, Симисо… Симисо… Симисо? – размышляет НаМаМо. Теперь она поднимает глаза, словно ищет морду Симисо в синем небе, среди смелых белых облаков. – Ах, безумная коза? Конечно, да-да-да, теперь я вижу. – И, повернувшись к Судьбе, словно увидев ее впервые, НаМаМо говорит голосом, оживленным искрой узнавания: – А, а, йей, здравствуй, дитя мое! И как нынче твоя бедная мама?
– Не знаю. В смысле, она ушла, и я ее не видела, поэтому не могу сказать. – Судьба не знает, как относиться к тому, что овца назвала ее маму безумной.
– Вернется, дитя мое. Так или иначе. Она уже знает, что ты здесь. Тело знает, – говорит НаМаМо.
– Но и ты, Судьба, поступила очень плохо. Взяла и исчезла ндже! Ни с того ни с сего! Неудивительно, что Симисо сошла с ума, какой бы родитель не сошел? – говорит СаМаМо.
– Хаву, СаМаМо! Ей ни к чему такое выслушивать, зачем ты ее винишь? – говорит НаМаМо.
– Именно это ей и надо слышать, иначе как она научится? Правда в том, что тогда она поступила неправильно, и теперь они с матерью в таком положении, потому что…
– Йи, СаМаМо!
– Нет, НаМаМо, дай закончить. Так что я там говорил?
– Ты говорил «потому что».
– Да, потому что. И нет, я не вру, это вся правда как есть. И я тебе говорю, Судьба, если б ты знала, как себя чувствовала Симисо, через что она прошла по твоей милости вдобавок к тому, что вырастила тебя, ты бы подумала дважды. Если бы только дети понимали! – говорит СаМаМо.
Судьба слишком ошарашена неожиданным упреком и почти не слышит, как НаМаМо извиняется за мужа и советует уходить.
– Иначе он не замолчит, но, пожалуйста, не обращай внимания, это возраст говорит, дитя мое, он теперь не всегда в себе, – говорит НаМаМо и машет Судьбе, которая и так уже уходит, уязвленная, изо всех сил сдерживая слезы.
В конце улицы она поворачивает налево, к старой дороге Нгубентша – самому быстрому пути к дому матери. Ей слишком больно, слишком тяжело от отсутствия Симисо, чтобы гулять дальше.
Позже она набрасывается на дом матери, толукути вычищает его сверху донизу, потому что всегда справлялась с болью уборкой. Съежился от возраста дом-коробочка, слиняла на стенах некогда живая краска, разбитое окно заменили толстым прозрачным пластиком, в кухонном шкафу не хватает ящика, стол качается на ножках, вся мебель на разных стадиях обветшания. Но Судьбу утешает, что дом тот же, мебель та же, что и в детстве, – они придают этому месту привязывающее ощущение знакомости. Поэтому она благодарна старому столу из красного дерева на шесть мест, стеклянному шкафу с драгоценным фарфором, низкому журнальному столику и тумбочкам, гардеробу в ее комнате, широкой кровати с изголовьем из металла и дерева – одну ножку уже сменила стопка кирпичей, – своему школьному сундуку.
Благодарна она и целой галерее на стене в гостиной, которую Симисо увешала ее выцветшими фотографиями на разных этапах жизни, – так думает коза, с комом в горле разглядывая старые снимки. Это ты, Судьба, в младенчестве – крепко спишь в коляске в тени персикового дерева. А вот ты на животике – учишься ползать, улыбаешься всеми двумя нижними зубами. А вот бежишь за велосипедом почтальона. А вот ты в фиолетовой форме яслей – стоишь на шине бело-красного фургона мороженщика «Дейриборд». А вот ты в форме первоклассницы. А вот снова ты – играешь в семью, подаешь закуски в крышечках кока-колы: кусочки гуавы, персиков, магавуве и мпупулване, с помидорами и шпинатом, краденными из огорода твоей соседки НаБонги, а твой муж понарошку, Нкане, и вторая жена, Дестелия, сидят на капотах его кирпичных машин. И смотри, вот ты несколько лет спустя – показываешь приз на церемонии: в началке ты всегда была первой по английскому и ндебеле. Вот ты лежишь на полу гостиной МаДаву – смотришь «Тарзана» на самом первом телевизоре во всем квартале. Вот ты и твоя лучшая подруга Тандекиле Мойо – вы не родственницы, но вместе выглядели как две ягодицы; попробуй различи. А вот ты через несколько лет, в седьмом классе, с Тандекиле, Тикаэвой Мазарире, Шелли Кунене, Нонкеба Макелени и Сандрой Гватидзо на экскурсии в Матопо, – смотрите на могилу Сесила Джона Роудса. Вот ты на общей фотографии с принцессой Дианой, когда она посещала вашу школу. Вот ты в «день без формы» – со стрижкой площадкой, улыбаешься заляпанной помадой улыбкой, в своей любимой вискозной рубашке и брюках палаццо. Вот ты в первый год твоих месячных – в этот год друзья прозвали тебя Черной Вдовой, потому что ты всегда носила черное, потому что верила, что, как ни старайся, все равно будет видно и стыдно. И смотри, вот ты разодетая для выпускного вечера, где тебя впервые поцеловал Нкане. А вот ты через несколько лет – заканчиваешь университет. Вот ты на своем первом политическом митинге, где слушала покойного лидера-основателя Оппозиционной партии, хоть мать тебе и запретила – и ты сама не знаешь почему, – иметь дело с политикой.
Она убирается в спальне, когда находит компакт-диск в открытке среди книг – в страшненькой самодельной штучке, расписанной красными и белыми сердечками. Она смеется, вспоминая день, когда сделала открытку на день рождения Симисо после того, как проела все деньги, отложенные на покупку в магазине. Диск без надписи, и она не знает, есть ли на нем что-то. Несет его в гостиную, благодарная, что на тележке под окном все еще гордо стоит древний CD-проигрыватель, как драгоценная реликвия: Симисо – из того поколения, которое просто не расстается с вещами, сколькими бы смертями те уже не умерли. Судьба включает систему, открывает плеер, с силой дует, чтобы внутри не осталось пыли. Вставляет диск, толкает, чтобы он задвинулся, и нажимает «плей».
Она не готова к голосу, что хлещет из реликвии, словно водопад. Ее отбрасывает, и она падает на диван, прижатая могучей силой воды, и сидит, толукути тонет в голосе Бренды Фасси[75], тонет в песне Memeza – это тоже плач из-за пропажи матери, – тонет в прошлом, тонет в настоящем, заполненном отсутствием матери, тонет в будущем, которое, знает она, будет все той кровавой рекой растоптанных надежд, как и уродливое прошлое. Толукути прошлое. Тонет, но не уходит на дно, нет. Потому что голос Бренды Фасси поднимает к безопасности и ставит на твердую почву, звенит, звенит и не прекращает звенеть, пока коза не понимает, что голос звучит уже не из реликвии, а откуда-то еще, и это «откуда-то еще» на самом деле ее горло.
Ты все еще поешь, Судьба, когда открываешь дверь и выходишь, толукути даже паришь – ведь по твоему телу, твоим движениям непохоже, что ты идешь, причем по своей воле. И твой голос, Судьба, толукути столь сокрушительно горестный, что отдается в нутре Герцогини, и товарища Безпромаха, и Матери Божьей, и НаДуми, и миссис Фири, и МаНкалы, и НаЛюбви, и НаГугу, и Май Танаки, и Сарудзаи, и Сонени, и соседок твоей матери, и они выходят из домов, как в трансе, да, толукути бросают все дела, хотят или нет, – твой голос не дает им ни времени, ни выбора, ни разрешения.