У Вольгостя после такого приглашения – а паче того после зрелища погружаемых в котёл когтей степного волхва – пропало б всякое настроение есть, но Боян спокойно направился к котлу. Верещага с трудом подавил трусливое желание шмыгнуть вслед за учителем, за его спину.
Вольгость Верещага орал и смеялся в оскаленные морды многоголовой воющей орды. Он сумел не сморгнуть и не вздрогнуть, когда палаш на волос разминулся с его головой. Он не слишком боялся трёх степных вождей, которым подчинялись сотни и тысячи всадников. А вот этот старик его по-настоящему пугал.
Но Куркуте не смотрел на притихшего у входа в шатёр русина. Он, жуя очередную горсть проса с кусочками баранины, глядел в лицо Бояну – старый гусляр отцепил от пояса резную деревянную ложку и начал есть.
– Если, – прожевав и проглотив свою горсть проса, начал старый печенег, – если тебе так нравится здешняя еда, мог бы заезжать и почаще.
– Просо хорошее, – одобрил задумчиво Боян, возвращая лоснящуюся ложку на пояс. – Но я сюда не за ним приехал.
В шатре снова воцарилось молчание.
– Когда я был простым тёмником, – задумчиво проговорил Отец печенегов, – вроде вон тех остолопов, я воевал с твоим отцом, Боян. Хороший был воин и хороший ябгу. Но в нём не было даже зерна для бхакши, хотя он славно играл на этом… как вы зовёте кобуз?
– Кобуз мы зовём кобузом, – усмехнулся Боян. – А отец играл на гуслях. У них, правда, тоже есть струны… Мы ведь не первый раз едим из одного котла, Отец печенегов.
– Не первый, – кивнул Куркуте.
– А ты ещё помнишь, кто первым кормил нас из одного котла?
– Пришёл напомнить о моих клятвах? – Куркуте поднял вспыхнувшие глаза на Бояна. – Тот тёмник, что клялся Ингуру Сыну Сокола, мёртв. Остался бхакши Куря. И сам Ингур мёртв. Мы кангары. Мы хищники. Мы не заключаем союзов с ковырятелями земли, с обитателями нор.
– Вы не всегда были только хищниками, – негромко ответил Боян, глядя в глаза старому кочевнику. – По сей день главная еда кангаров – просо, пусть и с мясом баранов. И мне ведомы ваши песни о том, как возводили в стране Канг сияющие крепкостенные города. Как превращали пустоши в поля, прокладывая каналы – само слово Канг разве не значит «канал»?
– Это было давно, – глухим эхом отозвался Куркуте. – Города стали руинами, и имена их забыты. Рухнули плотины, песком занесло каналы. Те, кто падал лицом в грязь перед своими вожаками, пока лица эти не стали плоскими и не обрели цвет грязи, разрушили страну Канг. Остались только мы. Только кангары. И мы запомнили – сила важнее умения. Тот, кто грабит, сильнее того, кто строит.
– Сила нужна для того, чтоб беречь Правду, – ответил Боян. – Тот, с кем Правда, – сильнее.
– Так говорил Ингур Сын Сокола, которому клялся тёмник Куркуте и иные тёмники детей Бече, – казалось, зарычал мёртвый волк на плечах печенежского кудесника. – Мы, кангары, никому не платящие дани, поверили ему. Мы принесли ему клятву. Мы шли за ним. А он умер дурной смертью. Оставил власть женщине – и не из достойных. И слышал я, что смерть его не была отомщённой.
– Если ты слышал это, то, верно, слышал и то, кому пришлось бы мстить сыну Ингура, – негромко отозвался помрачневший Боян.
– Что кангарам за дело до этого? – не померещилось ли Вольгостю – в голосе печенега звучала настоящая боль. – Что нам за дело, если тот, кому поверили мы, – умер дурной смертью, если его престол достался женщине, если его сын оставил смерть отца и старшего брата без мести, а младший сын и вовсе мало похож на мужчину?
– Женщина больше не приказывает русам, – ответил Боян. – Русами правит сын того, кому присягал тёмник Куркуте. Достойный сын.
Куркуте поднял брови. Оленьи рога вокруг его глаз зашевелились, словно нацеливаясь на гусляра.
– Достойный?! Откуда кангарам знать это?
– Слова Бояна, сына Лабаса, тебе мало, Отец печенегов? – голос Бояна был тих – но до того мощен, что, казалось, сама земля под шатром содрогнулась в лад движениям губ гусляра. И рогатый череп, висящий под дымоходом, закачался.
– Слова? – прозвучавший ответ был не менее силён, хоть и походил не на прошедшую по земле волну, а на отзвук рассевшейся глубоко под ногами трещины. – Слова мало, внук Бориса, предавшего Богов и убивавшего бхакши! Слова мало, соплеменник рабов Мёртвого бога и румского владыки!
Пламя светильников сжалось в искорки на кончиках чадящих фитилей. Но две багровые искры тлели много выше ряда конских и волчьих черепов – под накидкой из волчьей головы.
– Боян толкует, что Сила – в Правде! – надтреснутый голос древнего печенега с каждым словом всё меньше походил на звук человеческой речи, всё больше – на рычание неведомой ворожбой обучившегося внятному разговору зверя. – Боян говорит – Правда с ним и тем бледнокожим, которому он служит!
Куркуте взмахнул рукой – и огромный котёл с чудовищной лёгкостью вспорхнул с места и отлетел под ноги шарахнувшимся тёмникам, рассыпая остатки проса и баранины по узорным коврам.
– Покажи же старому Куре силу своей Правды, бездомный бхакши предавшего Богов племени! – старый кочевник вдруг опустился на четвереньки…
Нет.
Он не просто опустился на четвереньки – даже в полутьме было видно, что это тело его вытянулось и изогнулось, как не изгибается у людей. И звук, как ни страшно было об этом думать замершему древним каменным истуканом Вольгостю Верещаге, звук, с которыми он опустился на ковёр, очень мало походил на прикосновение к ковру человеческих ладоней.
Во всяком случае, Вольгость отчётливо слышал, как скребнули по ворсу ковра туповатые волчьи когти.
В шатре сильно запахло зверем.
Огни над черепами вспыхнули вновь.
Там, где только что был седобородый Отец печенегов, стоял волк. Такой же буроватый и долголапый, как недавно отогнанные Бояновым рыком, – но больше в звере, попиравшем когтями ковры, ничего похожего на тех трусоватых недомерков не было. Волк был огромен. Огромен, стар и силён – под исполосованной шрамами шкурой буграми ходили мышцы, и клыки, с которых на узоры ковров сочилась тягучая желтоватая слюна, были крепки и остры. Глаза же горели совсем не волчьим умом – и вовсе уж нездешней злобой.
Верещага подавился испуганным воплем, повернул голову к наставнику – и остолбенел заново.
Перед буроватым чудовищем, собою загораживая от него дружинника, стоял другой волк – лесной светло-серый великан в пушистой зимней шкуре.
Степной бирюк коротко, хрипло взвыл – и ринулся вперёд. Верещаге померещилось, будто ощеренная пасть метит прямо ему в лицо – но светло-серый вихрь смял прыжок степного хищника, смял и снёс его на ковры, и вместе с ним покатился по ним косматым, рычащим и щёлкающим зубами клубком…
А потом двухцветный клубок развалился надвое, и две пары крыльев стали поднимать к закатному, с уже проступившими звёздами, небу – небу?! А где же шатёр, где его полог?! – двух орлов. Пернатые хищники несколько раз сшиблись – и, наконец, одним комком камнем рухнули вниз.
Из места удара брызнуло просяными зёрнами, точно один из орлов в падении превратился в мешок с зерном, разлетевшийся оземь по швам. Над зёрнами, топорща угольные перья, с торжествующими воплями запрыгал степной петушок-турухтан, непомерно огромный, чуть не с дрофу величиной, одно за другим быстро-быстро склёвывая просяные зёрнышки.
За спиною птицы, там, куда укатилось одно из зёрен, вдруг поднялся человек – и Вольгость Верещага вновь задавил в гортани вопль, теперь уже радостный, узнав гусляра. Мелькнул шнур, на котором серебряно блеснула подвеска-ярга, захлестнув шею заполошно завопившего, брыкающего голенастыми лапами воздух турухтана. Навалился на стремительно меняющееся тело, вжимая его в переплетения узоров на коврах.
– Как люди выше зверей, – выговорил Боян, из-под руки которого вылезали то огромное крыло, хлопающее оземь, то ощеренная, рычащая и клацающая клыками волчья морда, – как Боги выше духов, так Правда, так Клятва, так Честь – выше Силы, Силы, в них одних обретающей своё оправдание.
– Отпусти… – прохрипело снизу. Прохрипело, хоть и по-печенежски, вполне человеческим, надтреснутым старческим голосом – отпусти! Сдаюсь…
Боян необыкновенно легко поднялся, отшагнул в сторону, надевая на шею шнурок и пряча за ворот серебряный знак Солнца.
Степной кудесник, напротив, вставал мучительно медленно. Волчья шкура на его плечах, вновь ставшая простой накидкой, казалась теперь поблекшей и облезлой. Трое тёмников наперебой бросились к нему, протягивая покрытые изображениями переплетённых тел хищников и жертв руки, но старик выбрал пятерню повергшего его соперника.
– Кангары сдержат клятву, данную Игорю Сыну Сокола? – строго спросил гусляр, глядя в глаза Отцу печенегов. Тот отвёл взгляд.
– Я-то откуда знаю? – проскрипел он. – Я старый, больной бхакши, которого желторотые вроде тебя совсем перестали уважать. У них вон…
Молодой тёмник, почтительно вложивший в свободную руку старика «половник», тут же получил, в благодарность, по покорно склонённой голове его деревянным днищем.
– …У них спрашивай, у соплячья драчливого. Никакого нынче почтения к седине… где такой силы-то набрался, щенок стаи Доуло?
Вместо ответа Боян с улыбкой стащил с головы чудом усидевший на ней колпак и наклонился к старому печенегу. Кочевничий кудесник, прищурившись и поджав сухие узкие губы, запустил пальцы в щетину на голове волхва. Через пару ударов сердца глаза печенега распахнулись так широко, будто бхакши в одночасье лишился век.
– Девять? – клекочуще выдохнул он. – Я-то думал, из живущих я один, что осмелился шагнуть за девятые ворота и вернулся оттуда!
– Нас даже не двое, Отец печенегов, – усмехнулся Боян, вновь прикрывая шапкой седую щетину.
Печенег покачал заменявшей ему шапку волчьей мордой.
– А вот так бы ты поговорил с бабой из Куявы…
– Я не приметил на одежде твоих воинов кож с детских головёнок, Отец печенегов, – уже без улыбки отозвался гусляр.
Печенег прикрыл глаза морщинистыми веками, пожевал сухими губами, потом махнул в сторону стоящих за его спиною тёмников: