Радищев слегка поклонился.
— Очень приятное знакомство, — проговорил Василий Кириллович. — Андрей мне уже не однажды сказывал о ваших достоинствах и талантах.
— Мои друзья слишком добры ко мне, — ответил Радищев.
Андрей принялся рассказывать брату что–то о сенатских делах, передавал ему поклоны и приветы и вдруг схватился за голову:
— Совсем забыл!
— Что такое? — спросил Василий Кириллович.
— Да я договорился встретиться с секретарем суда и чуть было не запамятовал. Прошу извинить меня, бегу.
Радищев тоже стал было откланиваться, но Андрей остановил его:
— Ты–то куда спешишь? Посиди, поговорите с братцем, покуда я вернусь.
— Право, оставайтесь, — сказал Василий Кириллович.
Андрей убежал. Радищев и Василий Кириллович остались одни.
— Ветер в голове, — сказал Рубановский укоризненно, кивнув в сторону двери, за которой скрылся Андрей, — а служба требует основательности, внимания, точности. Истинный служащий чиновник должен быть совсем не таков.
— Андрей Кириллович не похож на тех чиновников, которых мы видим в департаменте, — ответил Радищев. — Но не дай бог походить на них! О господи, что это за люди! Я служу очень недолго, и такое жестокое разочарование! Я–то думал найти среди них друзей и единомышленников. А они… Да что там говорить!
— Вы, милый, слишком строго судите, — спокойно ответил Рубановский. — Вы еще молоды, в службе. Поживите, послужите — и, глядишь, сживетесь…
— Сколько бы я ни прослужил, — горячо перебил его Радищев, — все равно никогда не перестану возмущаться неправдой и лихоимством. Эти господа, даже не таясь и нимало не смущаясь, только и говорят, что о взятках, подлогах, жульничествах всякого рода, похваляются друг перед другом своими гнусными подвигами. И еще смеют оправдывать свои мерзости тем, что якобы иначе служить нельзя.
Рубановский не раз уже слышал подобные речи зеленых юнцов, которые лезли на рожон, возмущались, шумели. Ну прямо шутиха фейерверочная: бах–бах — шум, гром. Шуму много, да, слава богу, ненадолго. Годам к двадцати, остепенившись, крикуны благополучно забывали всю ерунду, которую когда–то несли, закусив удила. Подобных примеров перед глазами десятки, сотни.
Но Радищев раздражал его, было в нем что–то притягивающее и одновременно возбуждающее беспокойство. Он уже переступил грань, за которой пора бы остепениться, а юношеское недомыслие так и лезет из него. Уж не до седых ли волос намерен он мальчишествовать?
Рубановский перевел разговор на другую тему:
— Брат мой Андрей говорил, что вы, Александр Николаевич, занимаетесь сочинительством…
— Немного… — смутившись, ответил Радищев.
— Дело хорошее. В чем же состоят ваши упражнения, если не секрет?
— Сейчас я перевожу с французского одно сочинение философско–политического характера.
— Похвально. Мой друг Денис Иванович Фонвизин также начинал упражнять свое перо с переводов и поныне не оставляет этого занятия. Кстати, нынче вечером он обещался читать у нас новое сочинение.
Радищев замер.
Наконец, через невозможно растянувшиеся секунды Рубановский сказал:
— Приходите нынче к нам, Александр Николаевич. Вам будет любопытно и полезно послушать сочинение Дениса Ивановича. Пригласите от моего имени и вашего с братом друга Кутузова.
— Благодарю вас, Василий Кириллович! — порывисто воскликнул Радищев.
6
В Петербурге литературные чтения в домах первых вельмож стали чем–то вроде признака хорошего тона, они как бы облагораживали следующие за ними пиршества и возлияния.
Но некоторые произведения и некоторые авторы вызывали интерес у слушателей сами по себе, и тогда уж чтение становилось главным, а обед — лишь приложением к нему.
Денис Иванович Фонвизин принадлежал к авторам именно такого рода.
Рубановский сознавал, что интерес его вечерам придает только присутствие Фонвизина, и в те дни, когда он читал, у него можно было иной раз встретить гостей, обладавших титулами и громкими фамилиями, что, по правде сказать, доставляло некоторое удовлетворение тщеславию Василия Кирилловича.
Когда Радищев и Кутузов (Андрей должен был прийти позже) переступили порог, Александр Николаевич приостановился, едва узнавая кабинет, в котором был утром.
Просторная комната преобразилась. Появились кресла, диваны, обитые яркими материями; золотые огоньки свечей отражались в матовой позолоте подсвечников, вспыхивали голубыми, белыми, зелеными искрами в хрустальных подвесках.
В креслах и на диванах сидели, беседуя, несколько весьма пожилых мужчин, которые небрежным кивком ответили на поклоны молодых людей и продолжали свою неторопливую беседу.
Вскоре появился Фонвизин. Румяный, в коротком белом пудреном парике, в голубом камзоле, распространяющий запах духов, он вошел в кабинет легко и стремительно и принес с собой оживление и блеск театрального зала, где только что был.
— Здравствуй, дорогой друг, — сказал он, обнимая Василия Кирилловича. — Приветствую вас, господа.
Остановив взгляд на Радищеве и Кутузове, Фонвизин вопросительно посмотрел на Рубановского.
— Это друзья моего брата Андрея — Александр Николаевич Радищев и Алексей Михайлович Кутузов. Вместе учились в Лейпциге.
Василий Кириллович взял Фонвизина под руку и увлек к дивану. Там завязался разговор, касавшийся двух последних тем, занимавших гостиные: пребывание в Петербурге брата крымского хана и слухов о заключении союзного договора между Австрией и Турцией, следствием которого ожидали посылку русских войск к Константинополю.
— В подлинности заключения договора между Австрией и Турцией не может быть никакого сомнения, — подтвердил Фонвизин, — и вопрос о походе на Константинополь, видимо, будет решен в ближайшие дни.
— То–то нынче мой камердинер говорил, будто открывается война с турками. И откуда народ знает о том, что даже нам еще неизвестно? — сказал один из пожилых мужчин.
— Народ ничего не знает, — вступил в разговор другой, — болтают невесть что с пьяных глаз. Вон я недавно своими ушами слышал, люди врали, будто государыня императрица издала указ, чтобы освободить крепостных. Уж на что вздорный слух, а находятся — верят ему.
— Ох–хо–хо, болтунов нынче развелось, что блох на собаке, — вздохнул третий — розовый маленький старичок с орденской лентой через плечо, — судят–рядят о делах, вовсе их не касающихся.
— Хм, вы полагаете — не касающихся? — усмехнулся Фонвизин. — Когда бы не касалось, так и говорить бы не стали. — И неожиданно Фонвизин повернулся к Радищеву: — Что вы скажете по этому поводу, Александр Николаевич?
Радищев покраснел, побледнел и с горячностью сказал:
— Жизнь общественная касается всех граждан.
— Ну уж и всех, — возразил Василий Кириллович Рубановский. — Народ глуп и часто не понимает своей же пользы. А разные развращенные умники, имеющие наглость обсуждать распоряжения правительства, только смущают его своими безрассудными дерзостями.
— Но эти «развращенные умники», как вы их называете, мысля, может быть, ошибочно, тоже стремятся к благу отечества, — настаивал Радищев.
— Благо отечества, как и все другое, касающееся положения дел в государстве, ведомо только государыне и правительству, — ответил Рубановский. В его тоне послышалось раздражение. — На днях государыня повелела дать указ, в котором содержится предупреждение тем, которые рассуждают, о чем им рассуждать не положено.
— Что за указ? — заинтересовался маленький старичок.
Рубановский подошел к столу и, раздвинув на столе несколько листов, взял один, переписанный щегольским крупным почерком, — этот почерк Радищеву был знаком: им переписывались особо важные бумаги.
— «Развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют, но как сами заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих, не имея о том прямого сведения, так стараются заражать и других слабоумных…» Вот как они характеризуются, эти умники, в указе. И вот что ожидает их, если они не образумятся: «Ее императорское величество тогда поступит уже по всей строгости законов и неминуемо преступники почувствуют всю тяжесть ее императорского величества гнева».
Радищев поморщился.
— Этот указ был издан в шестьдесят третьем году, то есть почти десять лет назад, — сказал он. — Ныне времена переменились.
— Времена переменились, да зловредные умники не перевелись! И посему ее императорское величество повелела повторить ныне этот указ, как данный в нынешнем семьдесят втором году.
Радищев, в запале спора смотревший только на Рубановского, случайно встретился глазами с маленьким старичком, взгляд которого выражал осуждение и упрек. Конечно, возражать человеку более старшего возраста, да еще хозяину дома, было неприлично. Радищев смущенно умолк и опустил глаза. На выручку пришел Фонвизин.
— Тут Василий Кириллович прочитал нам несколько отрывков из официального документа, а теперь, если разрешите, я прочту нечто совершенно партикулярное. Николай Иванович Новиков затевает издание нового журнала, и я написал для него пьеску.
— Просим, просим.
— А Андрея все нет, — шепнул Радищев Кутузову. — Ах, как он будет сожалеть!
Рубановский подвинул поближе к Фонвизину настольный шандал в три свечи.
И в этот момент тихо вошел и остановился у двери Андрей.
— Прочту я вам несколько писем, писанных в Петербург юному дворянскому недорослю Фалалею его кровными родичами из собственной деревни, находящейся в некоем отдаленном уезде, — сказал Фонвизин. — Итак, письмо первое. Пишет его своему сыну уездный дворянин.
«Сыну нашему Фалалею Трифоновичу от отца твоего Трифона Панкратьевича, и от матери твоей Акулины Сидоровны, и от сестры твоей Варюшки низкий поклон и великое челобитье»
Денис Иванович легонько по–стариковски кашлянул в кулак, привычным жестом поправил на носу невидимые очки, и все увидели перед собой небогатого старика помещика из какого–нибудь Васильсурского дальнего уезда, долгие годы тянувшего лямку в армии или в статской службе и вышедшего в отставку в небольших чинах — поручика или, может быть, коллежского асессора — и теперь хозяйствующего в своих полуразоренных деревнях, а в свободное время любящего пофилософствовать и поучить уму–разуму неопытную, зеленую молодежь.