— Горячий камень ему вслед! — кричал он скрипучим и дрожащим от злобного возмущения голосом. — Сему невеже и гордецу палка в руки подойдет больше, чем перо. Я всегда говорил, что из него толка не будет.
«Вот она, белая ворона», — усмехнувшись в душе, подумал Радищев и, нарочито шумно шагая, подошел к старому подканцеляристу.
— Достоинства и познания господина Кутузова, другом которого я почитаю за честь называться…
Мосеич съежился, опустил глаза, наклонил голову, из–за уха посыпались на пол перья. Старик словно упал в ноги Радищеву и зашарил руками по грязному полу.
Радищев запнулся и отступил в сторону.
Мосеич поднялся и, водружая перья на их прежнее место, за ухо, забормотал:
— Извините–с, милстидарь, извините–с. Уж очень вы обидчивые–с. Однако мне велено просмотреть составленные вами бумаги на предмет соответствия установленным формам.
— Пожалуйста. Мои бумаги, как я вижу, у вас в руках.
— У меня–с, у меня–с. Взял уже–с. — И, прижимая к груди пачку, он пошел, лавируя между столов и сундуков, к своему месту, ворча по дороге: — Какие обидчивые… Не любят, когда про них правду говорят… — И, уже усевшись за стол и погрузившись в чтение, Мосеич все приговаривал: — Сами экстракта правильно составить не умеют, а туда же… И еще обижаются…
Шелестела бумага, скрипели перья, шуршал песок, сыплющийся на исписанные листы из песочниц, чтобы скорее сохли чернила, слышалось шлепание губ и тихое бормотание — иные для лучшего уразумения читали бумаги вслух. Эти звуки, обычные в канцелярии в присутственные часы, сливались в общий гул и заволакивали комнату, как туман.
Вдруг этот туман прорезал громкий торжествующий крик Мосеича, такой неожиданный в нем, что все на мгновение затихли.
— Господин Радищев! А господин Радищев! — кричал старый подьячий. — Господин Радищев, вот тут надо писать: «а посему вышеозначенному господину Белов Иван Семенов сыну», вы же пишете: «а посему вышеозначенному господину Белову Ивану Семенову сыну». Целых три лишних у к а!
Все обернулись к Радищеву. Послышались смешки.
— Я написал так, как следует по правилам российской грамматики, — ответил Радищев.
Но старик торжествовал:
— Мы в заморских землях грамматикам, конечно, не обучались, но — слава богу! — свое природное российское речение знаем. Всегда писалось без у к о в: «Белов Иван Семенов сыну»! А вы — не почтите–с за обиду — в немецких–то землях от русского–с языка отстали–с.
— Но в грамматике определенно сказано, что ежели склоняется имя собственное, составленное из прозвища имени и отчества, то всякая часть имени склоняется особливо.
— Однако–с в службе надо писать не так, как повелевает грамматика, а как повелевают начальники. Извольте впредь учесть это! Да–с.
Зато дома Александра Николаевича ожидала радость.
— Ну, Александр, наряжайся! — весело приветствовал его Кутузов. — Сегодня ты должен понравиться своему будущему командиру.
— Что такое?
— Угадай, кто взялся хлопотать за тебя перед графом Брюсом?
— Кто же?
— Его супруга — графиня Прасковья Александровна!
— Но я же с нею даже не знаком…
— Ей о тебе говорили твои благожелатели, и она сказала, что будет рада рекомендовать мужу такое совершенство, и приглашала тебя бывать у них в доме. Сегодня у них как раз званый вечер, и ты приглашен.
11
Дом графа Брюса был одним из самых хлебосольных домов в Петербурге.. Сам граф Яков Александрович — статный, красивый сорокалетний генерал, любимец фортуны — делал блестящую карьеру. Графиня же Прасковья Александровна была давней и одной из самых близких подруг царицы.
Графиня с легким любопытством посмотрела на представленного ей Радищева и приветливо улыбнулась.
Потом она подозвала мужа и, когда тот подошел, сказала, показывая лорнетом на Радищева:
— Граф, вот молодой человек, о котором я вам давеча говорила. Его зовут Александр Николаевич Радищев.
Радищев поклонился. Брюс кивнул и протянул ему руку.
— Прасковья Александровна сказала, что вы желаете вступить в военную службу.
— Да, ваше сиятельство.
— Хорошо. Но что заставляет вас переменить статский мундир на военный? Жажда военной славы?
— Я желаю служить отечеству и по размышлении пришел к заключению, что в военной службе смогу быть ему более полезен.
— Ах, по размышлении… — Брюс, казалось, был в некотором недоумении. — По размышлении, значит…
Графиня Прасковья Александровна поспешила на помощь:
— Александр Николаевич перевел с немецкого какой–то труд, относящийся до военных наук…
— А каким наукам вы, собственно, Александр Николаевич, обучались? — спросил Брюс.
— Многим, входящим в курс университетского обучения, но особенно усердно юридическим.
— Так бы сразу и говорили! — Граф подхватил Радищева под локоть и, доверительно наклонясь, сказал: — Вы объявились весьма кстати, дорогой Александр Николаевич. В моей дивизии как раз вакантно место обер–аудитора. Полковые суды судят–рядят, как бог на душу положит. Злоупотреблений — тьма. Вас мне посылает сам господь бог.
— Я мало знаком с практическим судопроизводством…
— Ого! «Мало»! «Мало» — это ведь не «ничего». Другие вовсе ничего не знают. Должности судей исполняют в очередь строевые офицеры, начисто не знакомые с юриспруденцией. Сам я тоже в законах не силен: что напишут в приговоре, то и подписываю. А ведь нужен человек, знающий законы, чтобы проверять решения судов. Для этого по артикулу положена в дивизии должность обер–аудитора, которую я предлагаю вам. Уж в солдатских–то делах как–нибудь разберетесь.
Неожиданное предложение Брюса перепутало все мысли Радищева. Приходилось расстаться с тысячу раз обдуманными мечтами о простой и ясной строевой службе, о роли «отца–командира», о походах…
— Ну, согласны? — пытал Брюс. — Должность прямо по вас, Александр Николаевич.
«Нет, не по мне, — думал, сопротивляясь, Радищев. — Опять канцелярия, бумажный тлен, кислые чернила, слезы, горе… Но — солдаты, которые своими спинами отвечают за нежелание господ офицеров хотя бы заглянуть в тома уложений, уставов, артикулов…»
Радищев был в смятении. А Брюс искушал, словно догадывался о его мыслях:
— По вас должность, по вас, Александр Николаевич. В этой должности вы можете предотвратить беззакония, наносящие вред вашим соотечественникам. Ваше согласие — и я прикажу составить ходатайство о переводе из Сената в дивизию. Мне Вяземский не откажет. Ну, идет?
Генерал–прокурор Сената князь Вяземский не возражал, и через три дня в Военную коллегию пришел указ об увольнении титулярного советника Александра Радищева из правительствующего Сената и определении его обер–аудитором в штат господина генерал–аншефа Финляндской дивизии графа Брюса.
Вскоре получил новое назначение и Рубановский.
12
Итак, судьба разводила друзей. Кутузов уезжал на Дунай, Рубановский — в Москву, Радищев оставался в Петербурге.
Все отроческие и юношеские годы, целых десять лет, они прожили под одной крышей.
Отрочество и юность — те эпохи человеческой жизни когда, собственно, рождается в человеке человек, когда завязываются самые крепкие дружеские узы и когда, если посчастливится, в сердце и разум, как семя в благодатную весеннюю почву, западают смутные и еще непонятные тревожные мысли о судьбах человечества, чтобы в полной мере прорасти и расцвесть в зрелые годы.
В порывистом общительном Радищеве, в склонном к задумчивости тихом Кутузове, в Рубановском, не любившем метафизических материй и старавшемся всегда перевести разговор на заботы сегодняшнего дня, при всей разности характеров, за десять лет совместной жизни и взаимного влияния возникли и развились общие вкусы, привычки, взгляды, которые связали их между собой больше, чем иные родственные узы.
Скорая разлука невольно обращала мысли друзей к пережитому вместе: к радостному и грустному, но одинаково дорогому прошлому, к воспоминаниям.
Спокойнее всех казался Кутузов. Он уже облекся в мундир, который, надо признать, не прибавил ему ни молодцеватости, ни бойкости.
Да он и не старался казаться этаким лихим рубакой, каким обычно стараются представиться молодые люди, впервые надевшие военную форму.
Кутузов задумчиво гладил плюмаж на треуголке и говорил Радищеву:
— Грустно не видеть возле себя того, кого привык видеть ежедневно, не иметь счастья перемолвиться с ним словом, когда привык поверять ему свои мысли в течение многих лет. Я знаю, меня ожидает общество чуждых людей, которые никогда не поймут меня и не полюбят, как понимаешь и любишь ты. Я знаю, меня встретит одиночество.
— Одиночество! — подхватил Радищев. — Да! Ты будешь одинок на Дунае, Андрей в Москве, а я здесь. Поистине мы можем назваться несчастными.
— О нет, я не согласен с тобою. Конечно, нам порою будет трудно и очень грустно друг без друга, но это еще нельзя назвать несчастьем. Одиночество — отнюдь не несчастье, потому что истинное счастье находится внутри нас и зависит от нас самих. Помнишь у Руссо: «О человек! Замыкай свое существование внутри себя, и ты не будешь более несчастным».
Радищев вскочил с диванчика, на котором сидел, и, размахивая руками, заходил по комнате.
— Как можно человеку быть одному, когда он рожден для общежития? Сама мудрая природа указывает нам на это. У человеческого ребенка совершеннолетие наступает позднее, чем у всех других живых существ для того, чтобы он в полной мере почувствовал себя членом общества и не искал, подобно вошедшим в силу диким зверям, одиночества в промысле средств поддержания жизни. Я преклоняюсь перед гением Руссо, но здесь он неправ. И я тысячу раз повторю: неправ, неправ, неправ!
Наступил печальный день, день отъезда Кутузова и Рубановского.
Радищев проводил друзей и отправился на службу в штаб. Обычно он почти пробегал через два переулка, выходил на Невский к Аничкову мосту, а там уж совсем неподалеку в новом здании размещался штаб Финляндской дивизии. Он проделывал этот путь ежедневно. Но тем не менее — спроси — вряд ли смог описать переулки, которыми проходил. Обычно он не замечал ничего вокруг, занятый своими мыслями.