Слава столетия. (исторические повести) — страница 39 из 52

— Николай Иванович, поверьте, я уважаю в них людей искренне и бескорыстно ищущих истины и преданных общеполезному труду, но не могу разделять с ними убеждение что все это должно производиться втайне и сопровождаться странными обрядами.

— Да, конечно, излишняя скрытность не нужна и даже вредна. Но давно сказано: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят». Однако, Николай Михайлович, расскажи, чем ты намерен заняться?

— Собираюсь издавать журнал.

— Что ж, мысль добрая. «Детское чтение» вы с Петровым делали хорошо. Будь у меня сейчас журнал, я бы доверил его тебе, ни минуты не сомневаясь.

В комнату вошел мужчина около шестидесяти лет, невысокий, в мундирном сюртуке с нашитой звездой — куратор Московского университета Михаил Матвеевич Херасков. Его лицо излучало доброту и благожелательность. Даже самый пристрастный и желчный физиономист не мог бы обнаружить в нем черты, свидетельствующие о злобе, зависти, гордости, тайной тоске. Может быть, он нашел бы лёгкий след меланхоличности, но в общем, глядя на это лицо, хотелось сказать: «Вот человек, который доволен жизнью», что, как ни странно, было близко к истине: Херасков обладал завидным качеством — не желать ничего сверх того, что имел: его удовлетворял его чин, должность, его состояние, положение в обществе, потому что все это давало ему полную возможность заниматься тем, в чем он видел смысл собственной жизни — литературой. Причем на этом пути он оказался счастливее всех своих современников: за поэмы, и прежде всего за «Россиаду», современники обещали ему бессмертную славу.

Херасков обнялся с Новиковым и повернулся к Карамзину:

— Отовсюду слышу, что Рамзей возвратился к родным пенатам, его видели там и сям, и весьма удивляюсь и обижаюсь, что он миновал мой дом.

— Михаил Матвеевич, нигде я не был, к Николаю Ивановичу — первый визит…

— Ладно, ладно. Я пошутил, я не обижаюсь, милый Николай Михайлович. Я просто рад вас видеть.

— Вон, он намеревается издавать в Москве журнал, — кивнул Новиков на Карамзина.

— Откупите уже существующий или будете затевать новый? — спросил Херасков.

— Совсем новый. Русский журнал, с русскими авторами для русских читателей. Такой журнал сейчас очень ко времени. Давеча я слышал в книжной лавке рассуждения одного человека о том, как нам сейчас нужны свои авторы, своя русская литература. Его умные рассуждения во многом утвердили меня в моих собственных мыслях.

— Кто же такой этот человек? — спросил Херасков.

— Он назвался Василием Григорьевичем Вороблевским и сказал, что видел меня у вас, Николай Иванович. Но я его что–то не припомню.

— Василий Григорьевич действительно человек глубок кого ума и обширных знаний, — тихо произнес Новиков и вздохнул: — Но он — крепостной человек графа Николая Петровича Шереметева…

— Вот оно что…

— Именно.


Херасков, удобно устроившись в креслах и продолжая излучать доброжелательность, обратился к Карамзину:

— Какой же журнал вы намерены взять себе за образец?

— Целиком — никакой. Я внимательно познакомился со множеством наших российских и иностранных журналов. Многие из них по–своему замечательны, однако ни одного из них я не возьму за точный образец. Современные журналы, особенно русские, слишком односторонни. У нас журнал — или сатирический, или ученый, или исторический, или экономический и так далее, то есть представляющий интерес только для определенной группы читателей. Конечно, каждый из этих журналов нужен, и их читатели черпают из них материю для души и разума. Но ведь гораздо более на свете людей не ученых, не экономистов, и тем не менее одаренных разумом и сердцем. В сатирическом жанре они не находят удовлетворения многим движениям мысли и души, а ученые, педантические или теологические статьи им недоступны по отсутствию соответствующего образования и несклонности разума к отвлеченностям.

Так вот, я хочу издавать свой журнал именно для таких читателей: не невежд, но и не академиков, то есть для уже приохотившихся к чтению, но иной раз ставящих на одну ступень произведение высокой классики и лубочное сочинение… Одним словом — для читателей романов. Подбором произведений и критическими статьями мой журнал будет воспитывать их вкус и развивать разум. Но главное — журнал будет состоять в большой своей части из оригинальных русских произведений. Конечно, без переводов не обойтись, но они будут занимать самое малое место.

Николай Иванович, согласно кивавший во все время речи Карамзина, по ее окончании вздохнул:

— Где же вы найдете столько оригинальных русских произведений, да еще хороших, чтобы заполнить каждый месяц книжку?

— У нас есть замечательные писатели, и я надеюсь, что они поддержат меня в моих трудах и стараниях ради славы русской литературы, — горячо возразил Карамзин. — Неужели вы, Михаил Матвеевич, ничего не дадите в мой журнал? — повернулся он к Хераскову.

— Конечно, дам, и самое лучшее. Мне очень по сердцу ваша затея, Николай Михайлович, — ответил Херасков.

— Когда позволите зайти за обещанным? — спросил Карамзин.

Херасков улыбнулся:

— Приходите завтра поутру. Твоя, Николай Иванович, выучка, вон как горячо взялся.

— Дай бог, чтобы не простыла горячность, журнал выдавать — не шутка, — тихо проговорил Новиков. — Дай бог, дай бог…

10

Алексей Александрович Плещеев, в орловское имение которого, село Знаменское, направлялся Николай Михайлович, служил, председателем в Московском казначействе и был почти вдвое старше Карамзина. Он был человек добрый и слабохарактерный — качества, очень часто сопутствующие одно другому. Судьба свела Плещеева с новиковским кружком, и он целиком подпал под влияние московских просветителей. Не обладая глубокими знаниями и энергией, он не принимал никакого участия в делах «Дружеского ученого общества» и «Типографической компании», да и не стремился к этому. Но зато был в самых теплых дружеских отношениях со всеми: к нему шли с огорчениями в минуту хандры, и он всем сочувствовал, входил в положение, утешал, не отказывая никому в ласковом слове. И поскольку это были не просто слова, а за ними скрывалось настоящее сочувствие и желание помочь, то Алексей Александрович пользовался общей любовью. Не имея из–за службы времени серьезно заниматься науками, он с отроческих лет чувствовал особое почтение к науке и ученым людям, в ученом человеке он готов был заранее видеть собрание всяческих достоинств. Но предпочитал восхищаться им в качестве стороннего наблюдателя и слушателя, сам же ученую беседу поддерживать не мог, и если уж затевалась ученая беседа, то, сконфузившись, говорил:

—– Я, знаете ли, не имею возможности следить за новинками наук и новыми философскими системами: служба, имение, знаете ли, все время занимают… Вот жена моя, знаете ли, в этом лучше разбирается. Настасья Ивановна, милочка, поди–ка сюда, тут Иван Николаевич (или Николай Иванович, смотря по тому, кто окажется собеседником Алексея Александровича в тот момент) такие ужасно любопытные вещи говорит, тебе это будет очень интересно.

Жена Алексея Александровича, Настасья Ивановна, в отличие от мужа любила рассуждать на отвлеченные философские темы — о боге, душе, добре и зле, христианской любви. Настасье Ивановне было немного за тридцать, это была миловидная, даже, можно сказать, красивая женщина, к тому же умна, начитанна, находчива в разговоре. Но она относилась к числу тех нервных натур, которые имеют силу оказывать подавляющее влияние на психику окружающих, людей. Разговаривающий с ней очень быстро начинал ощущать какую–то беспричинную тревогу, сначала лишь беспокоящую, а затем просто гнетущую. Как бы она ни была весела, в глубине глаз сохранялось трагическое выражение, и поэтому, приглядевшись, казалось, что ее лицо искажено гримасой. Предметом ее постоянных огорчений была мысль, что все, кого она любит, любят ее не так сильно, как она их. К этой мысли она возвращалась постоянно: и в разговорах, и в письмах, а писем она писала каждый день по нескольку. В особенно оживленной переписке она состояла с Александром Михайловичем Кутузовым, который, будучи в Москве, с кротостью выслушивал, а находясь в Берлине, прочитывал ее длинные жалобы и так же длинно отвечал на каждое письмо.

Алексей Александрович с его добродушием и Настасья Ивановна с ее культом всеобщей любви составляли неотъемлемую часть новиковского просветительско–масонского круга, поэтому все появлявшиеся в нем новые люди неизбежно попадали к ним в дом: на гостеприимное застолье хозяина и на исповедь к хозяйке.

Карамзин, приехав в 1784 году в Москву, никого в ней не знал, кроме Тургенева, который в первый же день привел его на обед к Плещеевым. Радушие хозяина, внимание хозяйки очаровали его, и он стал завсегдатаем дома. Настасья Ивановна нашла в нем внимательного слушателя и ученика, Алексей Александрович был рад тому, что большая часть излияний жены о том, что никто не хочет понять ее душу, теперь обрушивалась на Карамзина. Карамзину же было лестно, что его удостаивает внимания и относится к нему как к равному пользующаяся всеобщим уважением дама.

— Ах, как горестно страдать одной и не иметь подле себя человека, который бы понял и разделил мое страдание, — говорила Настасья Ивановна.

Николай Михайлович прослезился и, целуя ее руку, уронил слезу на руку.

— Вы плачете? — растроганно проговорила она и тоже заплакала. — Я вас люблю. Верьте, что я навеки вернейшая из друзей ваших.

Название друга хорошенькой и еще нестарой женщины повсюду вызвало бы двусмысленные усмешки и шуточки. Везде, но не у московских масонов, которые видели в человеке сначала человека, а потом уж мужчину или женщину. И поскольку всем людям доступно чувство дружбы, то мужчина, становясь другом женщины, не должен обязательно быть ее любовником. Вернее, это чувство было бы назвать дружбой–любовью, любовью — в том идеальном смысле, который вкладывал в это слово средневековый рыцарь, обрекая себя на служение Даме.


По мере удаления от Москвы время как будто бы отходило вспять: Карамзин ехал на юг и осень отступала: почти голые леса Подмосковья ближе к Туле сменились еще облиственными рощицами и дубняками.