Слава столетия. (исторические повести) — страница 4 из 52

Глава 1. Новые времена — старые нравы

— Как друг твоего отца я имею право говорить с тобой об этом, и ты должен меня выслушать.

— Я вас слушаю, Алексей Михайлович.

— Саксонский посланник Лефорт написал в донесении своему правительству: «Все непостоянства мира нельзя сравнить с непостоянством русского двора». И он прав.

— К чему вы говорите мне это?

— Государыня очень расположена к тебе и помнит услуги, которые ты оказал ей. Но память с течением времени ослабевает — таков закон натуры. Поэтому надо спешить. А ты совсем не спешишь позаботиться о собственном будущем.

— Государыня уже наградила меня.

— Тысяча дворов, что ее величество пожаловала тем членам Вашего семейства, которые не получали своей доли отцовского наследства, — не награда, а всего лишь справедливое возмещение утраты.

— Я просил ее величество.

— О чем ты просил? Место в Академии наук? Разве Академия наук — поприще для тебя?! Тредиаковскому, конечно, честь, когда его причисляют к академии. Но ты же не попович какой–нибудь. Ты сиятельный князь!.. Ну, не чувствуешь влечения к военной службе — переходи в статскую: звание канцлера или генерал–прокурора не хуже фельдмаршальского.

— В чужих краях да и у нас при Петре Великом знатные люди занимались науками и искусствами. Вот взять хотя бы графа Якова Вилимовича Брюса…

— Так граф через свою трубку на звезды смотрит и календари составляет в часы досуга. Это не помешало ему выслужить чин генерал–фельдмаршала и звание сенатора.

— Но я не пренебрегаю служебными обязанностями и отдаю научным и литературным занятиям свободные часы.

— Сейчас у тебя не должно быть досужных часов, одним исправным отбыванием строя и караула ты ничего не добьешься.

— Его преосвященство Феофан Прокопович высказал мне одобрение. Он даже обратился ко мне со стихотворным посланием, которое известно всему обществу:

Не знаю, кто ты, пророче рогатый [3].

Знаю, коликой достоин ты славы.

— А когда ты получил послание преосвященного?

— Вы же знаете, в апреле прошлого года.

— То–то и оно. Всему свое время. Когда твои сочинения пришлись ко времени, преосвященный тут как тут с одобрением. А ныне сатиры способны только повредить и тебе, и их почитателям. Преосвященный прежде всего политик, оттого ты и не слышишь больше его одобрений. И не услышишь. Мой тебе совет: используй свободные от дежурств часы с большей пользой для себя и не испытывай крепость памяти государыни… Кстати, о чем ты говорил вчера на балу с Бироном?

— Мы беседовали о милосердии к врагам.

— Тогда понятно, почему его так корчило…


Минули почти два года, как на русском престоле воцарилась Анна Иоанновна.

Новые люди стали у трона, осыпанные милостями: князь Черкасский, Новосильцев, Трубецкой. Из прежних твердо держался один вице–канцлер Андрей Иванович Остерман. С каждым днем все большее влияние на дела Российской империи приобретал Бирон, возведенный Анной в графское достоинство.

Князь Голицын, по настоянию которого российская корона была вручена Анне, и фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий, столь решительно отстранивший с ее пути государыню невесту Екатерину Долгорукую, пока еще держались, но милости императрицы к ним шли на убыль. Заслуги забывались, вины помнились.

Награды и повышения одних сопровождались казнями и падением других. Пали Долгорукие.

Сначала их обвинили в расхищении имущества, принадлежащего казне, и при обыске действительно обнаружилось немало присвоенного: драгоценностей, посуды, лошадей, собак. Но начатый розыск очень быстро добавил к первоначальному обвинению еще один пункт: государственная измена.

И вот — князь Василий Лукич Долгорукий уже в секретной темнице Соловецкого монастыря; князь Алексей Григорьевич с князем Иваном и бывшей государыней невестой — под караулом в Сибири, в дальнем Березовском остроге, в котором всего год назад умер Меншиков.

Сначала все радовались падению Долгоруких. Но когда первая радость прошла, а розыск по их делу потянул за собою сотни людей, совершенно неповинных в их преступлениях, стало страшно.

Люди к власти пришли новые, нравы остались старые.

…Кантемир смотрел на лежавшие перед ним на столе аккуратными стопками переписанные набело и вложенные каждая в свою обложку рукописи — труды последних двух лет: сатиры, «Петрида» — поэма о Петре Великом, переложения псалмов, басни, переводы стихов и прозы и с удовлетворением думал: «Как много все–таки сделано».

В комнату тихо вошла княжна Мария.

— Ну что? — спросил Антиох.

— Нет, не было, — ответила княжна.

— Давно бы уж пора…

Две недели назад Кантемир передал императрице рукопись всех пяти сочиненных за последние три года сатир: «На хулящих учения», «На зависть и гордость дворян злонравных», «О различии страстей человеческих», «На человеческие злонравия вообще», и «К Музе своей». Он просил разрешения напечатать их книгой. И вместе с рукописью подал также прошение о назначении его на службу в Академию наук.

Ответа все не было. Не кроется ли за этим молчанием какой–нибудь неожиданной неприятности? Ведь нынче милость и немилость по одной дорожке ходят…

— Из имения опять прислали челобитную, — сказала княжна. — Мужики просят не брать с них за этот год оброка, так как, по их словам, они лишены хлеба насущного.

— Это правда, у них второй год неурожай, — не отрываясь от рукописей, ответил Антиох.

— Конечно, не только наши мужики так бедны — у других тоже не богаче, но рука не поднимается отнимать у них последнее. А денег нет. Прямо не знаю, что делать…

Кантемир посмотрел на сестру и улыбнулся ей.

— Можно сократить расходы. Зачем, например, мне новая карета, которую ты собираешься заказывать?

— Тебе для карьеры требуется бывать в свете. Чтобы друзья не заснули и не забыли нас, надо часто напоминать им о себе.

— Князь Алексей Михайлович Черкасский сегодня целое утро тоже говорил мне о необходимости делать карьеру…

— Он прав. Люди, гораздо менее достойные, давно опередили тебя. А ты как был, так и остался всего–навсего поручик. И виноват в этом отчасти ты сам. Ты ничего не добиваешься. А ведь как деятелен был тогда, в начале царствования… Я уж подумывала, что ты…

— Тогда у меня была цель, — перебил Антиох сестру. — Мне показалось, что можно вернуться на стезю, проложенную Петром Великим. Но теперь–то я вижу, что только показалось. Из всего утраченного после смерти Петра императрица намерена восстановить только одно: вернуться со двором из Москвы в Петербург. Ну не насмешка ли судьбы? Князь Алексей Михайлович соблазнял меня генерал–прокурорством, канцлерством… Но не завидна для меня такая приманка. Вот моя жизнь, вот счастье. — Антиох поднял в руках несколько листов рукописи. — Богатый или нищий, в веселье или в печали, всегда одна мне отрада — стихи.

Невелик хотя удел, но живу спокоен,

Скатерть, столик, пища есть, в мыслях своих волен.

Не прельщает вышня честь,

Для меня то трудно снесть.

Невиновну жизнь люблю, в ней моя забава.

Кто же хвалится искать, чести домогаться —

Коль удачливо ему, желаю стараться,

Пусть тот долго с тем живет,

Пусть великим век слывет.

Я ж пронырлив не бывал, не в том моя слава.

Окончив читать, Антиох помолчал, потом сказал:

— Не осуждай меня, сестра. Иначе я не могу.


Глава 2. Советник императрицы

По утрам Анна любила поваляться в постели. Час, а то и два проходили между пробуждением и тем моментом, когда она, сев на постели, приказывала подавать умываться.

Поэтому Бирон, пришедший со своей половины с утренним приветствием, был очень удивлен, застав императрицу не в спальне, а в кабинете.

— Что случилось? — обеспокоенно спросил он. — Вы нездоровы?

Анна улыбнулась в ответ:

— Разве я похожа на больную?

Она действительно в это утро выглядела на редкость хорошо. Ее широкое лицо с крупными мужскими чертами и рябинами на лбу и щеках уже утратило утреннюю одутловатость, а глаза блестели свежо и приветливо.

В руке Анна держала какую–то бумагу, которую, видимо, только что читала.

Бирон наклонился, поцеловал руку:

— Какое–нибудь важное дело?

— Нет. Это — стихи.

— Вы читаете русские стихи? — удивился Бирон, взглянув на бумагу. — Разве есть русские стихи? И что за фантазия — читать стихи?

— Они обращены ко мне.

Анна слегка смутилась. Она никак не могла привыкнуть к своему положению, и ее императорство все еще казалось ей сладким волнующим сном. И все, что подтверждало его действительность, радовало и волновало ее.

Стихи были похвальной одой ей — «благочестивейшей государыне Анне Иоанновне, императрице и самодержице всероссийской». И только поэтому она уже в который раз старательно перечитывала их.

Больше всего ей нравились первые строки, а дальше вирши становились слишком хитроумными, и смысл их был для Анны темноват.

Бирон сел в кресло и вытянул длинные крепкие ноги, обтянутые розовыми чулками.

— И что же пишет этот российский стихотворец?

Бирон знал по–русски лишь несколько ругательств. Анна начала переводить стихи на немецкий язык.

— Он пишет, что я красивая женщина…

— Гм, у него губа не дура.

— …Знатная по рождению, украшение царского рода. Потом он провозглашает славу нашему царскому дому.

— Вполне похвальные речи для подданного.

С дальнейшим переводом Анна замялась:

— «Если, видя твои дела, не открываю рта и молча к твоей славе палец направляю…» Вот ведь когда говорит прямо, все понятно, а как почнет рассуждать да всякие пиитические фигуры выводить, сразу и не поймешь.

— Стихотворцы все такие. Моя законная тоже как заведет свои вирши, ни черта не поймешь. И откуда они только такие чудные слова берут!.. Ну ладно. А чего этот стихотворец просит? И кто он?

— Светлейший князь Кантемир. А домогается он должности президента Академии наук и желает свои вирши напечатать книгой.

— И что же вы решили, ваше величество?

— Пусть печатает. И должность можно отдать. Место незавидное, никто из знатных его не просит.

— По рождению и уму князь Кантемир достоин занять должность более важную. Так что и место надо подыскать ему по достоинству.

Императрица вздохнула.

— Подыщи ему, друг, что–нибудь. Уж я не знаю что. А про книгу велю сегодня сказать: пусть печатает с посвящением.

— Вы прочли всю книгу?

— Что ты! Там такая кипа, недосуг читать.

— Мне князь Дмитрий Михайлович говорил, что многие обижаются на сочинения князя Кантемира, потому что он в сатирах своих насмехается над первейшими в государстве лицами. По нему выходит, все общество наше состоит из дураков и мошенников. А главное, он вовсе непочтительно пишет о духовных и светских лицах, занимающих высокое положение, много старших его летами, имеющих заслуги.

— Так он, думаешь, эти вирши хочет печатать?

— У него других нет.

— Ну тогда… Тогда это просто дерзость с его стороны — прикрывать свои бесчинства императорским высоким именем. Я ему не только президентского места не дам, я его…

— Но, ваше величество, нельзя забывать его усердия в вашу пользу в истории с кондициями. Не будь у вас таких подданных, как он, может быть, вы до сих пор были бы пленницею Долгоруких. А, как говорят, главной добродетелью государей является благодарность. Впрочем, решайте сами, ваше величество.

Анна растерялась.

— Конечно, конечно, князя Кантемира следует отблагодарить. А вирши — ерунда. Кому от них вред…

— Все–таки выставлять на посмешище первых лиц государства не годится. И не столько виршами неудобен князь Кантемир, сколько своим умствованием. Ныне он обличает министров, не признает церкви, а завтра, глядишь, посмеет осуждать императорскую власть.

— Так что же мне делать с ним? Посоветуй.

— Выход один: удалить от двора, а лучше всего и из государства.

— Выслать?

— Зачем высылать, можно назначить министром в какой–нибудь стране. Нынче как раз вакантная должность посла при английском дворе.

Анна засмеялась своим трубным пронзительным смехом, от которого вздрагивали в манеже лошади.

— Умник ты мой, ловко придумал. И честь велика, и с глаз долой. Сегодня же велю подготовить указ о назначении его министром в Англию. Пусть там сочиняет свои вирши.


Глава 3. Непрошеная милость

Не многие дела решались так быстро, как решилось дело о назначении Кантемира.

Сношениями с иностранными державами ведал вице–канцлер граф Андрей Иванович Остерман, улыбчивый, обходительный вестфалец, замеченный Петром и возведенный им на вершины государственной власти. Царствование Анны Иоанновны было уже четвертым царствованием на его веку. При каждой перемене вокруг летели головы; сильнейшие вельможи, как простые холопы, в рогожных кибитках ехали в ссылку в ледяную Сибирь, а Андрей Иванович всегда оказывался осыпан милостями и необходим. Он никогда не связывал себя принадлежностью к какой–нибудь партии, однако умел при этом внушить каждой из враждующих группировок, что поддерживает именно ее. А главное, он всегда быстро и точно исполнял приказания очередного монарха, угадывая каким–то сверхъестественным чутьем даже невысказанные желания. Он закрывал глаза на то, что сегодняшний приказ противоречит вчерашнему, закрывал глаза на завтрашние последствия неразумных распоряжений. Остерман придерживался мудрого правила — жить сегодняшним днем, поняв, что в самодержавной России это составляет основу государственной политики.

Уведомленный о решении императрицы назначить Кантемира послом в Лондон, Остерман сразу же приступил к его выполнению. Сложность заключалась в том, что кандидатуру посла нужно было согласовать с английским двором.

На первом же балу в Лефортовском дворце граф Андрей Иванович подошел к английскому послу сэру Рондо, который недавно женился и сегодня в первый раз приехал на придворный бал с молодой женою.

Остерман рассыпался в комплиментах молодой жене посла, ее платью, вкусу, сказал, что она сегодня опровергла ходячее представление, будто бы француженки самые очаровательные женщины в мире.

Леди Рондо смущалась, улыбалась и была очень довольна. Доволен был и муж.

Когда леди, приглашенная герцогом де Лирия, пошла танцевать, Остерман взял Рондо под руку и, наклонясь, спросил:

— Вы знакомы со светлейшим князем Антиохом Кантемиром?

— Конечно! Весьма достойный и здравомыслящий человек.

— О да. Прибавьте к тому же: весьма образованный говорит на нескольких языках, занимается математикой и астрономией, как граф Брюс. Кроме того, он поэт.

— И это несмотря на то, что он так молод, — подхватил Рондо.

— Не так уж молод. Ему двадцать восемь лет, — заметил Остерман, прибавив Кантемиру целых пять лет.

— Впрочем, молодость не помеха его дарованиям, — сказал англичанин.

— Ее императорское величество намерена назначить светлейшего князя Кантемира нашим полномочным министром при английском дворе.

Рондо на секунду растерялся: назначение Кантемира оказалось для него совершеннейшей неожиданностью, и, стараясь скрыть удивление, он проговорил с подчеркнутой озабоченностью:

— Но князь, насколько мне известно, не имеет опыта в ведении дел между дворами.

— А мы на что? Пока князь войдет в курс, все дела сможем вести мы — вы и я — здесь, в России.

Рондо кивнул.

Остерман улыбнулся: теперь он был уверен, что в завтрашней депеше в Лондон будет написано о Кантемире именно то, что требуется.

Кантемир узнал о предстоящем назначении от графа Матвеева.

Матвеев, розовый с холоду, в парадном мундире, с тросточкой, заехал по пути из манежа. Езда в манеже стала модной, так как императрица посвящала ей по нескольку часов в день.

— А я и не знал, что ты просил должность полномочного министра в Англии. Ну и скрытник! — весело воскликнул граф Матвеев. — Боялся показаться в смешном виде отвергнутого просителя? Понимаю. Я и сам не люблю раньше времени объявлять о своих намерениях. Но теперь–то можешь радоваться: ты на коне…

— Откуда ты узнал об этом? — перебил графа Кантемир. — Кто тебе сказал?

— Собственными ушами слышал. Причем от лица, которое словами не бросается: от Салтыкова. Так что ожидай на днях указа о назначении. И не забудь, что я первый сообщил тебе это известие.

— Удивительно, — пробормотал Кантемир.

— О, да ты, вижу, совсем не в себе от счастья! — сказал Матвеев, глядя на растерянного приятеля. — Ну ладно. Прощай. Я спешу.


Князь Алексей Михайлович Черкасский уходил от прямого объяснения, прячась, словно настоящая черепаха, в панцирь. Он говорил какие–то пустые фразы, после которых в душе оставалась одна досада.

Он уже знал о назначении Антиоха.

Но когда Кантемир попытался узнать, чьей протекции он обязан этим назначением и что оно, собственно, значит, то Черкасский начал долго и витиевато говорить о мудрой милости императрицы, о благоволении к Антиоху многих значительных людей и об его, Кантемира, достоинствах и учености.

— Но почему же, если мне хотели оказать милость, то не удовлетворили моей просьбы? — допытывался Антиох, напирая на слово «моей».

Черкасский продолжал, словно не слыша вопроса:

— Я рад за тебя. В такие молодые годы быть отмечену — это большая честь.

— Я не просил об этой чести, и она не отвечает моим намерениям.

Князь Алексей Михайлович покачал головой.

— Ты получил более, чем желал. Предлагаемая тебе должность по важности не идет ни в какое сравнение с должностью президента Академии наук.

Неделю спустя князь Кантемир был представлен английскому послу как русский министр при английском дворе.

Граф Андрей Иванович Остерман в течение нескольких дней знакомил Кантемира с его новыми обязанностями и при этом ободряюще хлопал его по плечу:

— Помните, ваше сиятельство, поговорку: «Не боги горшки обжигают».

На второй день рождества Кантемир получил инструкции, заграничный паспорт и повеление поспешить с выездом в Лондон.

У Кантемира не было никаких дел, которые задерживали бы отъезд.

Четыре дня ушли на прощание с друзьями и приятелями, на визиты.

Последняя новость, которую узнал Кантемир в Москве, были известия об аресте фельдмаршала Василия Владимировича Долгорукого и Василия Никитича Татищева.

Фельдмаршала взяли по доносу, в котором неведомый доносчик сообщал, что фельдмаршальская жена непочтительно говорила об императрице.

Татищев после того, как высказался в Сенате против какого–то распоряжения Бирона, был без всяких на то оснований обвинен во взяточничестве и отдан под суд.


Глава 4. Отъезд

…Смерть рысцою или скоком

Доедет меня скоро, или уж в глубоком

Узрю возрасте свои седины в покою,

В чужестранстве ль буду жить, или над Москвою,

Хоть Муза моя всем сплошь имать досаждати,

Богат, нищ, весел, скорбен — буду стихи ткати.

И понеже ни хвалить, ни молчать не знаю,

Одно благонравие везде почитаю, —

Проче в сатиру писать в веки не престану…

Когда уже все вещи были уложены, последней Антиох убрал в шкатулку тетрадь со стихами. Основную часть его багажа составляли бумаги и книги.


Обняв брата, княжна Мария заплакала. Антиох говорил какие–то слова утешения о том, что все к лучшему, но они звучали грустно и неуверенно.

Когда наконец старый отцовский возок, приземистый, с маленькими окнами, выехал со двора на Покровку, Антиох почувствовал облегчение.

Улица отвлекла его.

Позади осталась серая ветшающая стена Белого города.

Из переулка, от церкви Троицы–на–грязях, доносился тихий звон. В аптеке немца Соульса работник отпирал ставни. Вдали, за малороссийским подворьем, возвышались купола Златоустинского монастыря.

Через Никольские ворота возок въехал на Никольскую улицу. Здесь народу было больше, чем на Покровке. Люди толпились у лавочек, рундуков, палаток, ходили по мостовой. Поэтому пришлось продвигаться медленным шагом.

Антиох наклонился к левому окну.

Слева, сразу возле Никольских ворот, за лавками торговых рядов, виднелись хоромы Алексея Михайловича Черкасского.

Антиох передвинулся к правому окну и опустил слюдяное окошко, чтобы лучше видеть.

Сани проезжали мимо обширной паперти церкви Владимирской богоматери.

Вокруг толпился всякий люд: купцы, разносчики, мужики, бабы, полупьяные канцеляристы, солдаты. Бушевало море выкриков, божбы, смеха, плача.

На мостовой прямо на снегу сидели нищие.

Еще Петр I издал указ, по которому нищих, что ходят по домам или сидят на перекрестках, велено было ловить, бить батогами и ссылать в Сибирь, а с обывателей, которые подают милостыню, брать штраф. Но, несмотря на это, нищих и убогих на московских улицах меньше не стало.

Правда, подавали теперь скупее и тайком, чтобы, не дай бог, не увидел десятский.

Внимание Кантемира привлек один нищий с выразительным иконописным и в то же время разбойным лицом.

Хватая прохожих за полы цепкой рукой, обмотанной грязным тряпьем, нищий гнусавил:

— Подайте, православные, господа нашего Христа ради…

Большинство, молча отмахиваясь, проходило мимо. Какой–то мужик огрызнулся:

— Тебе копеечку, а казне штрафу пять рублев. Накладно выйдет.

Возле нищего остановилась толстая, укутанная в несколько полушалков старуха, по виду купчиха из небогатых.

— Барыня, копеечку убогому…

Старуха, оглянувшись вокруг, вытащила откуда–то из–под своих бесчисленных полушалков платок с завязанным концом и принялась развязывать тугой узелок, прихватывая его крепкими деснами.

— Бабка, последний зуб сломаешь, дай я развяжу! — крикнул мальчишка–квасник.

Нищий зыркнул на мальчишку злым взглядом, и тот убежал.

Старуха развязала платок, достала оттуда какую–то монету, снова затянула узел и спрятала платок обратно.

Только после этого она подошла к нищему вплотную и, держа крепко сжатый кулак над его нетерпеливой ладонью, запела:

— Возьми, батюшка, и помяни в своих молитвах рабов божьих Андрея, Петра и Тимофея — сынов моих — да рабу божью…

Прохожие заслонили от Кантемира нищего и старуху. Он стал смотреть вперед.

Они ехали мимо синодальной типографии.

Сколько раз в детстве Антиох останавливался у этого длинного двухэтажного здания, разглядывая коня и единорога, вытесанных из белого камня над воротами, солнечные часы, устроенные по обеим сторонам входа, разбирал затейливо выписанную длинную надпись: «Божией милостью и повелением благоверного и христианолюбивого великого государя, царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси самодержца и сына его Алексея Михайловича сделана бысть сия палата…»

Фантастическая архитектура типографии, в которой причудливо смешались готический стиль с арабским и с современным итальянским, тем не менее производила большое впечатление.

Далее по правой стороне, улицы шли поднятые над мостовой на две ступеньки лавочки, в которых торговали иконами и разной церковной утварью — иконный ряд, за которым виднелись церкви и корпуса Спасского монастыря и Заиконоспасской славяно–греко–латинской академии.

Антиоху вспомнились темные сводчатые классы академии, которые он по желанию отца посещал девятилетним мальчиком.

До сих пор он помнил холод и угар, стоявший в классных комнатах, от которого у непривычного человека болела голова.

Но тогда его не так мучал тяжелый, смрадный дух, как гам и крик буйных школяров, насильно согнанных для обучения и не желавших ничему учиться, несмотря на то что их смиряли шелепами, наказывали плетьми и лозами, пороли кошками, а особенно неистово балбесничающих сажали на цепь.

Антиох с любопытством и некоторым страхом приглядывался тогда к буйной орде соучеников и держался от них в стороне.

Впрочем, и они не делали попыток к сближению.

За минувшие полтора десятка лет ни монастырские церкви, ни академические корпуса ничуть не изменились.

На пустыре между академией и Казанским собором толклись школяры. Был перерыв между лекциями.

Тощие, бледные мальчишки и великовозрастные парни, несмотря на зимнее время одетые кое–как, в рванье, иные даже босиком, прыгали по снегу, дрались, кричали, перекидывались снежками.

Среди этой беснующейся толпы довольно странно была видеть рослого круглолицего парня, который сидел на приступке крайней лавочки и читал книгу, не обращая внимания на окружающее.

Из толпы школяров послышался крик:

— Михайло! Ломоносов! Иди сюда!

— Отстань, — ответил парень не с мягким московским аканьем, а твердо, по–северному окая. — Недосуг мне с вами охламонничать.

Чтобы заиконоспасский школяр предпочел книгу драке — о таком Кантемир до сих пор не слыхивал.

Тут Никольская сделала колено. Академия пропала из глаз, впереди показались главы Николаевского греческого монастыря, в соборном храме которого были похоронены и отец и мать.

Антиох, не отрываясь, смотрел на золотые кресты. Он вдруг почему–то подумал, что никогда больше не увидит этого. Тревожной печалью последнего прощания сжало сердце.

И предчувствие не обмануло его…


Глава 5. Письмо, посланное из Парижа в деревню Шато–де–Куарон

Дорогой друг!

Сегодняшний день — 20‑е апреля 1744 года — я поистине могу считать счастливейшим днем моей жизни.

Ты помнишь, с каким восторгом мы читали с тобою сочинения величайшего человека нашего времени, глубочайшего философа, — перо мое слишком слабо, чтобы воздать ему достойную хвалу. Ты, конечно, уже понял, что я говорю о славном авторе «Персидских писем» и «Размышлений о причинах величия и падения римлян» — о господине Монтескье.

Ты помнишь, как в нашей глухой провинции мечтали мы с тобою попасть в Париж только для того, чтобы пройти по тем улицам, по которым ходит властитель наших дум, поклониться дому, который имеет счастье быть его обиталищем.

И вот сегодня я видел его самого, слышал его голос! Кроме того, я познакомился еще с несколькими достойнейшими людьми, его друзьями, и услышал любопытный рассказ о скончавшемся на прошлой неделе в возрасте всего тридцати пяти лет от роду князе Кантемире, который был русским послом во Франции. Впечатления переполняют меня. Но постараюсь изложить тебе все обстоятельно, как мы всегда имеем обычай обо всем рассказывать друг другу.

Мой покровитель дядюшка Арман, о котором я писал тебе в прошлом письме, пригласил меня сопровождать его — как ты думаешь, куда? — в салон герцогини д'Эгийон, где бывают многие знаменитые писатели и философы. Я, конечно, с радостью согласился.

Мы приехали к герцогине в ее дворец на улице Гренелль в Сен–Жерменском предместье около десяти часов вечера. По здешним понятиям, это еще рано. Не буду описывать роскошь и изящество дворца герцогини. Госпожа де ла Форс в своих романах, которыми мы так увлекались, описывает все это очень правдиво и живописно.

Герцогиня встретила дядюшку очень любезно. Он представил ей меня как юного любителя изящной словесности.

— Надеюсь, вы не будете скучать у меня, — с очаровательной улыбкой сказала мне герцогиня, — и услышите много интересного и полезного для себя.

Многие поэты в своих стихах воспели тонкий ум герцогини, но я нахожу, что она не только умна, но и обворожительно прекрасна, несмотря на свои годы (ей, говорят, уже за тридцать).

На вечере было много народу — и мужчин, и дам, одетых так изящно и изысканно, как умеют одеваться только аристократы.

Один аббат, благородной и важной внешности (не то, что наш добрый кюре), читал стихи нескольким мужчинам и дамам, слушавшим его со вниманием.

Дядюшка, который знаком и находится в приятельских отношениях со многими посетителями салона герцогини, стал называть мне имена присутствующих.

Аббата, читавшего стихи, зовут Октавиан Гуаско. Он поэт и ученый. Тут же был славный драматург Пьер Моран, прославленный актер Луиджи Риккобони, всемирно известный ученый–математик Пьер–Луи Мопертюи.

Тебе не трудно представить, какое впечатление произвело на меня лицезрение такого блестящего собрания. И вдруг дядюшка говорит:

— А вон тот господин, тот с длинным носом, — Монтескье.

— Как? Автор «Персидских писем»? — воскликнул я в необычайном волнении.

На мое восклицание господин Монтескье обернулся в мою сторону. Я смутился. Но дядюшка взял меня за руку и подвел к нему.

— Мсье Монтескье, — сказал он, — позвольте рекомендовать вам этого молодого человека, моего родственника, которому я протежирую. Он, как и все мы, ваш горячий поклонник.

— Очень рад, — ответил он, наше божество, кивнул мне очень доброжелательно и вновь повернулся к аббату.

Я с любопытством прислушался к тому, что так заинтересовало великого Монтескье.

Вот какие стихи читал аббат Гуаско. Ты знаешь, у меня очень хорошая память на стихи, поэтому я запомнил их довольно порядочно.

Муза, свет мой, стиль твой мне, творцу, ядовитый,

Кто бить всех собирается, часто живет битый;

И стихи, что у читателей смех вызывают,

Сочинителю часто слез причиной бывают.

Знаю, что правду пишу, хотя имен не означу,

Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу.

— Великолепные стихи вы сочинили, господин аббат, — сказал дядюшка.

— Это не мое сочинение, а князя Кантемира.

— A–а, покойного российского посла…

— Увы, покойного, — со вздохом произнес Монтескье. — Россия потеряла в нем человека, которого по его достоинствам можно поистине назвать великим.

— Неужели? — с некоторым удивлением сказал дядюшка.

— Да, — ответил Монтескье. — Истинные достоинства не афишируют себя и поэтому остаются многими не замечены.

Некоторые дамы и господа высказали интерес к словам Монтескье, и тогда он, видя это, сказал:

— Аббат из всех нас пользовался наиболее близкой дружбой князя Кантемира и может лучше меня рассказать о нем. Сейчас он составляет его биографию и готовит издание сочинений нашего друга на французском языке.

Взоры всех обратились к господину аббату. Тот согласился удовлетворить любопытство общества.

Я не в силах передать красноречие аббата Гуаско. Его рассказ дышал восхищением и самой искренней любовью к покойному другу. О дружба! В этом рассказе я услышал ее ярчайшее проявление!

Сообщу тебе только смысл его рассказа, но не его силу и живописность.

Князь Кантемир был сыном владетеля страны Молдавии, которая находится где–то возле Турции. Так что рождения он самого высокого.

Уже в двадцать три года Кантемир был назначен полномочным послом в Лондон. Благодаря его уму, достоинствам и искусству, наступило согласие между русским и английским дворами. Ему удалось также привести к благополучному концу разногласия, существовавшие между Россией и Францией, и даже добиться соглашения об обмене послами.

Он же и стал русским послом в Париже и исправлял свою должность с таким же успехом, как в Лондоне, пользуясь уважением королевской семьи, министров и всех знавших его.

Аббат весьма яркими красками обрисовал ученость князя Кантемира, который знал многие языки, занимался историею, астрономией, математикой, был в ученой переписке с академиками, написал труд об алгебре, по отзывам крупнейших математиков, очень глубокий.

Но с особым усердием свои довольно краткие часы досуга от служебных дел князь посвящал литературе. Прекрасно владея итальянским, английским, французским языками, на последнем он, кстати, сочинял изящные стихи (одно стихотворение аббат тут же прочел для примера), он все же предпочитал писать на варварском, необработанном русском языке.

Сочинял он больше в сатирическом роде и очень желал издать свои сатиры в России.

Аббат рассказывал, что незадолго до своей смерти князь говорил ему:

«Вот уже десять лет лежат мои стихи в ящике под замком. Ныне решил я дать им свободу, отсылаю в Россию. Хочу еще раз попробовать напечатать их».

— Ну и как же, издали стихи князя в России? — спросил кто–то.

— Нет, не издали, — ответил аббат.

Тогда господин Монтескье сказал:

— Я неоднократно говорил князю: разве в стране, в которой образ правления не просвещенная монархия, а азиатский деспотизм, может существовать сатира? Как можно говорить истину, да еще сатирою, властелинам или рабам? Первым — опасно, вторым — бесполезно. Однако князь возражал мне, что его сатиры в преобразованной Петром Великим России уже принесли некоторую пользу в исправлении действительно азиатских нравов и будут еще полезны. Видимо, это так.

На этом кончаю письмо. Почтенный аббат Гуаско обещал позволить снять список с его перевода сатир князя Кантемира. Как только я буду иметь его, тотчас же сообщу и тебе, мой любезный друг.

Итак, прощай до следующего письма.


Эпилог. Сто лет спустя

На потолке и стенах дрожали расплывчатые солнечные блики, отраженные от окон стоящего напротив дома. С Невского доносился чуть слышный гул, в который сливались все обычные звуки оживленного в этот послеобеденный час уличного движения: говор прохожих, скрип саней, стук копыт, крики кучеров.

Белинский писал радостно и быстро. Исписанные листы один за другим, порхнув белыми птицами, ложились на краю стола.

Он писал на одной стороне листа, чтобы не останавливаться и не ждать, пока просохнут чернила. Он не знал, сколько времени вот так сидит за столом — час, два, три или больше, — когда работа идет, времени не замечаешь. Но судя по тому, какой большой ворох исписанных страниц громоздился уже на столе и как занемели пальцы, державшие перо, времени прошло много.

Белинский положил перо, поднял руку и пошевелил пальцами, давая им отдых. В дверь постучали.

— Да, да, войдите.

— Добрый день, Виссарион Григорьевич.

В комнату вошел щеголевато одетый мужчина лет тридцати пяти, с пышным коком надо лбом, с густыми, расчесанными и напомаженными черными усами, с белейшим, в мелкий черный горошек галстуком, завязанным пышным бантом.

— Это вы, Панаев. Здравствуйте. Извините меня, я работаю. Рука вот затекла от писания.

— Не буду мешать, — сказал Панаев. — Дела у меня никакого нет, просто так зашел…

— Нет, нет, не уходите. Мне тут осталось совсем немного. Вы можете подождать пять минут?

— Могу, конечно.

Панаев сел на диван, закинул ногу за ногу, закурил и протянул руку за книгой, лежавшей на столике возле дивана. Небрежным и плавным жестом уверенного в себе, удачливого человека раскрыл книгу на середине, с наигранным удивлением высоко поднял брови, перелистнул несколько страниц, пожал плечами.

— Всё! — Белинский бросил перо и повернулся к гостю, захватив боковым зрением конец его мимической сцены.

Панаев захлопнул книжку.

— Ну и скука. А слог!.. Язык сломаешь, пока прочтешь, а уж до смысла и не доберешься. Искренне сочувствую вам, Виссарион Григорьевич. Старинных наших авторов, вроде этого князя Антиоха Кантемира, даже «с историческими примечаниями и кратким описанием его жизни», как тут сказано, можно читать только по величайшей необходимости.

Белинский улыбнулся. Встал. Подошел к Панаеву. Взял у него из рук книжку.

— Вы правы, Кантемира нельзя читать без некоторого напряжения. Необработанный язык, вернее сказать, почти нетронутый литературной обработкой, не давал ему возможности быть стилистом, мешал ясности и красоте слога. Но при всей страшной устарелости его языка и стихосложения у Кантемира есть счастливые строки, принадлежащие даже не его времени, а будущему. Вот послушайте:

Мне ли в таком возрасте поправлять довлеет

Седых, пожилых людей, кои чтут с очками

И чуть три зуба сберечь могли за губами;

Кои помнят мор в Москве и, как сего года,

Дела Чигиринского сказуют похода?

Не правда ли, последний стих невольно приводит на память стихи Грибоедова:

Сужденья черпают из забытых газет

Времен очаковских и покоренья Крыма…

А строка «Сколько копеек в рубле, без алгебры счислим» заставляет вспомнить фонвизинскую Простакову. И их довольно много, таких стихов, которые метки, как пословицы, и невольно остаются в памяти.

— Увы, это только строки! — возразил Панаев. — Стоит ли из–за нескольких строк читать столь объемистый том?

— Стоит, — резко ответил Белинский.

— Но ведь Кантемир к тому же не оригинален. Подражания латинским авторам, французским — Горацию, Буало. Помнится, он сам где–то писал об этом.

Белинский продекламировал:

Что дал Гораций, занял у француза.

О, коль собою бедна моя муза!

— Вот, вот, — подхватил Панаев.

Белинский нахмурился.

— Следовать великим, учиться у них и открыто признавать, что тем–то и тем–то ты обязан учителям, не порок, а скорее, достоинство. Но у Кантемира, несмотря на его займы у иностранцев, больше оригинальности, чем у иных наших современников, стыдливо скрывающих те далеко не первоклассные образцы, которым они следуют. Кроме того, ярчайшим доказательством самобытности сатир Кантемира является то, что аббат Гуаско не усомнился перевести их на французский язык, как произведения, которые для французов могли иметь всю прелесть оригинальности. И право, его сатиры — чисто русское явление. Где у Горация он мог бы позаимствовать, например, такое: «Щей горшок, да сам большой». Я уж не говорю о содержании. Он черпал и образы, и словесные выражения из окружавшей его русской жизни. Этот человек по какому–то счастливому инстинкту первый на Руси свел поэзию с жизнью и тем начал собою историю русской литературы. Он дал ей необходимое для России сатирическое направление. Заметьте, лучшие произведения лучших наших писателей — Фонвизина, Крылова, Грибоедова — сатирические. Конечно, самая талантливая сатира не в силах искоренить порок, но она поддерживает в обществе сознание, что порок есть порок. И благодаря, может быть, одной только литературе у нас зло не смеет называться добром, а лихоимство и казнокрадство титуловаться благородством. Возьмите на себя труд чуть–чуть напрячься и преодолеть непривычность старинного языка. Я нарочно не употребляю слова «непонятность», тут все понятно.

Бедных слезы пред тобою льются, пока злобно

Ты смеешься нищете; каменный душою

Бьешь холопа до крови что махнул рукою

Вместо правой — левою (зверям лишь прилична

Жадность крови; плоть в слуге твоей однолична).

Ну, как?

— Неплохо. И почти современно.

— Потому что Кантемир писал о нравах общества, которое нашему доводится родным дедушкой и кое–что передало ему по наследству. А представляете ли вы, как это должно было прозвучать в кантемировские времена? Это же торжественное и неопровержимое доказательство, что наша литература, даже в самом начале ее, была провозвестницею для общества всех благородных чувств, всех высоких понятий. Да, она умела не только льстить одами, но и выговаривать святые истины о человеческом достоинстве. По мне, нет цены этим неуклюжим стихам умного, честного, доброго Кантемира!



Наука и поэзия