Карамзин не мог спокойно видеть большой реки, плывущих по ней судов и чаек. Вид реки с судами неизменно вызывал в памяти воспоминания детства, далеких счастливых дней, когда у него еще не было забот, а обязанности были так необременительны… Ему вспоминалось ясное летнее утро, солнце на стене, доброе и задумчивое лицо отца и его сухая теплая рука, протянутая для поцелуя, после которого отец неторопливо целовал сына в лоб и отпускал на все четыре стороны. Ах, как весело было бежать через сад, через поле на Волгу (а в руке том недочитанного вчера романа) и предвидеть новую встречу с Даирой, Мирамондом или Селимом и Дамасиной! Там, на высоком берегу, над рекой были пережиты первые, а потому сладкие, и незабываемые волнения, тревоги и восторги, внушенные книгой. Целый мир — множество разнообразных людей, событий, приключений — явился ему, как в магическом фонаре, и он вошел в этот мир и остался навсегда очарован им.
В тишине и покое, царивших вокруг Симонова монастыря, Николай Михайлович ощущал ту могучую творческую силу, которая неприметно для постороннего скользящего взгляда совершает великое дело жизни: из неподвижного мертвого семени рождает живое вещество, способное расти, цвести и чувствовать. Сердце замирало, и голова чуть кружилась, как будто он стоял на огромной высоте, и глаза приобрели необычайную зоркость, когда человек обретает чудесную и редко проявляющуюся способность видеть не только внешний вид предметов, но их внутреннюю сущность и связь с окружающим миром.
Под горой, невдалеке от монастырского пруда, стояла старая брошенная изба с обвалившейся крышей. Она вся заросла черемушником и лебедой. Когда–то здесь кипела жизнь, обитало счастье, и вот все миновало…
Эта изба пробуждала у Карамзина чувство тихой задумчивой печали. Он глядел на нее, и у него зрела мысль, что описание этой избы может послужить началом повести, простой и бесхитростной, но трогательной и светло–печальной.
Сюжет повести Николай Михайлович представлял смутно, но уже был уверен, что напишет эту повесть, потому что главное — ее настроение, ее душа уже жили в нем…
Домой Карамзин решил идти пешком по берегу Москвы–реки.
Он шел по тропинке над рекой, мимо Крутицкого подворья, Новоспасского монастыря, Котельников, а мысль о повести становилась все яснее и яснее. Главная героиня — девушка, ее любовь, сначала счастливая, потом несчастная…
Действие развертывается в окрестностях Симонова монастыря в Москве, поэтические картины, на фоне которых развивается чувство.
Он начал импровизировать: «Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком без плана, без цели — куда глаза глядят — по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места или в старых новые красоты».
И вдруг Николай Михайлович понял, что повесть пошла. За первыми, счастливо пришедшими на ум фразами, шли следующие, словно кто–то диктовал их.
«Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные готические башни Симонова монастыря, — продолжал импровизировать Карамзин. — Часто прихожу на сие место и почти всегда встречаю там весну. Там, опершись на развалины грозных камней, внимаю глухому стону времен, бездною минувшего поглощенных, — стону, от которого сердце мое содрогается и трепещет…
Но все чаще привлекает меня к стенам Симонова монастыря воспоминание о плачевной судьбе Лизы, бедной Лизы.
Саженях в семидесяти от монастырской стены подле березовой рощицы, среди зеленого луга, стоит пустая хижина, без дверей, без окончин, без полу; кровля давно сгнила и обвалилась. В сей хижине, лет за тридцать перед сим, жила прекрасная любезная Лиза с старушкой, матерью своей».
Не замечая времени, Карамзин прошел весь путь до Кремлевской стены и только тут очнулся.
«Скорее, скорее домой, за письменный стол!» — сказал он себе, повернул на Красную площадь и, пройдя ее, вышел в Охотный ряд.
15
Охотный ряд кипел. Бойко торговали лавочки с распахнутыми настежь по теплой погоде дверьми. На каждом шагу сидели, стояли над своими корзинами, бочонками и подстилками уличные торговцы вразнос. Их веселые крики, которыми они возвещали о доброте продаваемого товара и тем привлекали покупателей, в отличие от деловитой краткости зимнего времени были пространны и столь заковыристы, что люди останавливались и с улыбками на лицах выслушивали их до конца.
И вдруг среди этой веселой толпы Николай Михайлович увидел Тургенева. Иван Петрович был бледен и имел какой–то потерянный вид.
Карамзин его окликнул.
— Иван Петрович, что с вами?
— Николай Иванович арестован, — быстро сказал Тургенев.
— Как? За что?
— Не знаю, не знаю, иду в губернаторскую канцелярию, может быть, что–нибудь удастся узнать.
— А где Николай Иванович?
— В Тайной канцелярии. Привезли под конвоем гусар, как какого–нибудь разбойника… Передай Алексею Александровичу, что вечером приду к нему. Если со мной за это время ничего не случится, — добавил Иван Петрович с горькой усмешкой.
Вечером к Плещееву, как обещал, пришел Тургенев, затем князь Трубецкой и еще несколько человек. Всем удалось кое–что узнать, и постепенно, черта за чертой, вырисовывалась картина ареста Новикова.
Двадцать второго апреля в Авдотьино приехал с обыском чиновник уголовной палаты Олсуфьев, знакомый Николаю Ивановичу. Произведя обыск, запрещенных книг не нашел, но объявил, что имеет приказ арестовать Новикова и доставить в Москву. Новиков разволновался, с ним случился нервный припадок. Олсуфьев не решился везти больного и уехал, оставив в доме полицейских.
Однако Прозоровский накричал на Олсуфьева и на следующий день послал за Новиковым воинскую команду гусар под начальством майора князя Жевахова с приказом везти Новикова в Москву, в каком бы состоянии тот ни был.
Жевахов с гусарами ворвался в Авдотьино, как в неприятельский лагерь. Новиков не мог сам идти, его вынесли в кресле, в Москву привезли еле живого, так что Прозоровский, снимавший с него допрос, сетовал: «От слабости одно слово нашепчет, другого еле дождешься»…
Позже всех пришел Иван Владимирович Лопухин, неожиданно веселый.
— Друзья, мне под большим секретом дали прочесть указ императрицы Прозоровскому, по которому наш друг и брат подвергнут аресту. Обвинения ложные и пустые, Николаю Ивановичу нетрудно будет оправдаться.
— Так в чем же его обвиняют? — нетерпеливо спросил Тургенев.
— Во–первых, в издании раскольничьей книги «О страдальцах соловецких», напечатанной церковными литерами и содержащей поносительные речи против православной церкви и государственного правления.
— Но ведь мы же не печатали такой книги! — воскликнул Трубецкой.
— Не печатали, — сказал Лопухин, — так что первое обвинение вздорное, и опровергнуть его не составит никакого труда. А по второму обвинению требуется Николаю Ивановичу показать, что нажитое им имение приобретено законным путем.
— Это тоже не представляет трудности, так как счета «Типографической компании» в полном порядке, — повеселев, сказал Тургенев.
Тягостная атмосфера разрядилась.
— Всё клеветники, клеветники, — говорил Лопухин. — Ох, сколько их у трона, но как государыня сведает их бесчестность, они будут посрамлены.
Трубецкой слабым тенорком запел из песни на стихи Хераскова, часто певаемую прежде на заседаниях:
Творите добрые дела;
Друг друга искренне любите,
Коль зла терпеть вы не хотите,
Не делайте другому зла!
16
Прозоровский уже две недели допрашивал Новикова. Жил Николай Иванович в своем доме под охраной, и каждый день его доставляли в Тайную канцелярию для допроса, благо канцелярия находилась поблизости, на Лубянке. По ответам выходило, что во всем Николай Иванович оправдался: и книгу церковными литерами не печатал, и доходы объяснил, и имена сообщников не скрывал. Но один за другим шли настойчивые указы императрицы с требованием выведать тайные умыслы Новикова, и Прозоровский чем упорнее старался обнаружить эти преступные замыслы, тем более запутывался и в конце концов должен был признаться себе, что не может даже представить, в чем, собственно, должно заключаться преступление Новикова и что дальше спрашивать.
Князь был человек военный, не считал зазорным просить подкрепления в трудном сражении, и поэтому в ответ на один из очередных указов он попросил прислать ему в помощь Шешковского. Екатерина отпустить в Москву Шешковского отказалась и велела доставить Новикова в Петербург.
Перед отправкой Прозоровский решил еще раз попытать счастья.
Новикова под вечер привели из дома в Тайную канцелярию. Прозоровский отослал конвойных, и они с Николаем Ивановичем остались наедине.
В маленькое окошко пробивался солнечный закатный кровавый луч, освещавший кусочек серой стены. Все остальное тонуло в полумраке.
— Ну–с, Николай Иванович, здравствуйте, — сказал Прозоровский.
— Здравствуйте, Александр Александрович, — поклонился Новиков.
— Сегодня вопросов не будет, поговорим просто так.
— Я ответил на все ваши вопросы.
— Э–э, Николай Иванович, — Прозоровский поднял вверх палец и покрутил им, — вопросы вопросами, а главное–то скрыли.
— Что главное?
— Мне сие неведомо, но все равно про тайные ваши умыслы знают, и вам придется их раскрыть. Уж лучше признайтесь мне. По–хорошему.
— Мне больше не в чем признаваться. Ставьте вопросы, я на любой отвечу чистосердечно.
— Вопросы, вопросы, — проворчал Прозоровский, — вы без вопросов, по–благородному.
— Не понимаю, что вы желаете.
— Хотя по–благородному–то вы отвыкли, водя дружбу с подлыми людьми. Мне известно, что у вас за одним столом сидели дворяне и подлый мужик, крепостной. — Вдруг Прозоровского осенила догадка: — Или этот Вороблевский оказывал вам какие важные услуги?