В Петербурге много толковали о привычках и слабостях царских любимцев — о непостоянстве характера светлейшего князя Потемкина и его любви к роскоши, о кулачных забавах Орлова, роговых оркестрах Нарышкина, а князя Вяземского Державин и сам мог наблюдать накоротке.
Но стихи все равно не шли.
В один весенний день восемьдесят второго года Вяземский принес из дворца маленькую тоненькую книжечку.
— Прочти–ка, братец, — сказал он Державину, усаживаясь в мягкое кресло, сидя в котором он имел обыкновение слушать романы. — Это сочинение государыни. Ее величество написала сию сказочку для внука.
Тут же книжечка, которая называлась «Сказка о царевиче Хлоре», была прочитана вслух.
— Весьма назидательно и полезно для воспитания, — сказал Вяземский и зевнул. Во время чтения он стоически боролся с сонливостью, а тут не выдержал и, чувствуя неловкость, быстро заговорил: — Возьми, Гаврила Романович, эту книжечку себе, ты же любитель…
Державин поблагодарил, убрал книжечку в карман и потом за целый вечер ни разу не вспомнил о ней.
Возвратись домой во втором часу пополуночи, Гаврила Романович, перед тем как заснуть, перебирал в памяти события прожитого дня.
Припомнил он и незамысловатую, довольно скучную в своей неприкрытой назидательности сказку императрицы о некоем царевиче Хлоре, которому некая ханша Фелица помогла найти розу без шипов. Под розой без шипов царственная сочинительница разумела добродетель.
Белыми нитками была шита и другая аллегория: в Фелице и царевиче Хлоре даже не особенно догадливые могли разглядеть изображение самой императрицы и ее любимого внука Александра.
Фелица…
Державин откинул одеяло и сел на постели.
— Фелица! — почти крикнул он. — Фелица!
Вдруг сразу все неопределенные, бродящие мысли прояснились, и ему стал ясен тон, образы и план стихотворения, о котором он столько думал.
Как все просто!
Одно дело –— Государыня, Императрица, Великая. Коли вставишь эти слова в стихи, то и другие волей–неволей станешь подбирать им под стать. Другое дело — Фелица, хотя она и ханша, а все ж не государыня императрица Екатерина Вторая, про нее можно говорить обычными словами, можно сравнивать не с богами, а с людьми.
Гаврила Романович в темноте выбрался из спальни и побежал в кабинет.
Никогда еще, исключая разве что самые юные годы, когда он в один присест сочинял песенки для товарищей–солдат, ему не писалось так легко.
Богоподобная царевна
Киргиз–Кайсацкия орды!
Которой мудрость несравненна
Открыла верные следы
Царевичу младому Хлору
Взойти на ту высоку гору,
Где роза без шипов растет,
Где добродетель обитает, —
Она мой дух и ум пленяет,
Подай найти ее совет.
Подай, Фелица! наставленье:
Как пышно и правдиво жить,
Как укрощать страстей волненье
И счастливым на свете быть?
Меня твой голос возбуждает,
Меня твой сын препровождает;
Но им последовать я слаб.
Мятясь житейской суетою,
Сегодня властвую собою,
А завтра прихотям я раб.
Себя Гаврила Романович наименовал в оде татарским мурзою, имея в виду, что Державины вели свой род от некоего знатного мурзы Багрима, который выехал на русскую службу из Большой Орды в княжение Василия Темного.
Вельможный мурза с сокрушением душевным признавался:
…А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преобращая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою…
Все, о чем решались только шептать в дружеском кружке, Державин решительно переложил в стихи. И про Потемкина. И про Орлова. И про главнокомандующего графа Панина.
Не пощадил Державин и своего покровителя генерал–прокурора Вяземского; изобразил всю его домашнюю подноготную, которая не для чужих глаз:
Иль сидя дома, я прокажу,
Играя в дураки с женой;
То с ней на голубятню лажу,
То в жмурки резвимся порой…
То в свайку с нею веселюся.
То ею в голове ищуся;
То в книгах рыться я люблю,
Мой ум и сердце просвещаю,
Полкана и Бову читаю;
За Библией, зевая, сплю.
И среди своих вельмож Фелица сияет, как алмаз, одними лишь достоинствами.
Державин не льстил. Такой виделась ему государыня, такой образ взлелеял он в своих мечтах о справедливости на троне.
Когда Гаврила Романович писал «Фелицу», то как–то совсем позабыл про то, ради какой цели, собственно, предпринял сочинение оды. Он позабыл про всемогущих вельмож, которым могли не понравиться его вольные шутки над их слабостями, забыл даже свои долголетние мечты о награде и от всей души в конце воскликнул:
Хвалы мои тебе приметя,
Не мни, чтоб шапки иль бешметя
За них я от тебя желал!
Почувствовать добра приятство
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал!
Целую неделю Державин жил, как во сне, всю неделю его не оставляло вдохновение. Он ходил на службу, разговаривал с людьми, отсиживал обязательные часы у Вяземского, но все это проделывал машинально. Настоящая жизнь начиналась только тогда, когда он вставал у бюро с пером в руках, раскладывал листы рукописи «Фелицы», писал, зачеркивал, опять писал. Впрочем, на этот раз он марал гораздо меньше, чем всегда. Неведомая, могучая сила — вдохновение — как будто диктовала ему строки и строфы. Да такие, что лучше и не напишешь, хоть сто раз переправь.
Последнюю строку оды Державин написал поздним вечером и тут же сам перебелил стихотворение, не желая ждать еще день, чтобы отдать писцу.
Переписал, прочел вслух, потом еще раз прочел, и чем более он читал, тем более восхищался.
Как его «Фелица» не походила на другие подобного рода стихи! Она была легка, воздушна, блестяща и занимательна, как праздничные фейерверки и павильоны. И все же это была ода. С трубной хвалою, с нравоучением, как и полагается оде.
На следующее утро, только накинув на плечи халат и вдвинув ноги в мягкие туфли, он побежал к бюро и достал перебеленные вчера стихи.
Первый восторг улегся, и теперь он читал свою оду другими глазами.
На первой же строфе о «прихотях» мурзы, там, где он писал о потемкинских фантазиях и химерах, Державин споткнулся.
«Вдруг попадутся эти стихи светлейшему в недобрую минуту хандры? — подумал Гаврила Романович. — Что тогда будет, одному господу ведомо…»
Потемкин, граф Алексей Орлов, Панин, Нарышкин, Вяземский…
Державин в раздумье побрел одеваться. Вчерашняя радость сменилась ощущением растерянности.
День был неприсутственный. После завтрака Гаврила Романович вернулся в кабинет. Рукопись лежала на столе. Он взялся за перо, чтобы переправить сомнительные строфы. Но рука не поднималась на стихи.
— Кондратий! — позвал он камердинера. — Сходи позови ко мне господина Львова и господина Капниста. Скажи, просит Гаврила Романович пожаловать не мешкая.
С Николаем Александровичем Львовым и Василием Васильевичем Капнистом Державина связывала сердечная и крепкая дружба. Все трое писали стихи, что и положило начало знакомству и сближению, а затем перешло в такую крепкую взаимную привязанность, что они теперь непременно видались каждый день и ни один не предпринимал никакого более или менее значительного дела, не посоветовавшись с друзьями.
Читая оду друзьям, Гаврила Романович увлекся. А когда Львов, самый строгий судья, во вкус которого Державин веровал больше, чем в свой, бросился его обнимать, восклицая: «Великолепно! Великолепно!», он снова почувствовал гордость.
— Твоя ода станет украшением российской поэзии, — сказал скромный, тихий Капнист. — Но боюсь, она доставит тебе наряду со славой поэтической и неприятности служебные…
Державин вздохнул.
— Вот об этом–то, друзья, я и хотел с вами посоветоваться. Выдавать мне ее в свет или не выдавать?
— М–да–а, — задумчиво протянул Львов, — конечно, умный человек не обиделся бы… Но тут на ум лучше не надеяться. Ежели хочешь, попробую показать твою оду Безбородке. (Львов служил в Почтовом правлении и был близок к почт–директору графу Безбородке, делившему с Потемкиным и Вяземским власть в империи.)
— Если ода попадет к графу, — вмешался Капнист, — то от него пойдет по рукам и, конечно, весьма скоро недоброжелатели Гаврилы Романовича доставят ее по нежелательным адресам. Да еще со своими добавлениями и пояснениями.
— Пожалуй, так и получится, — согласился Львов.
Державин медленно сложил исписанные листки, выровнял края, вложил в обложку, убрал в бюро и запер ящик на ключ.
Все молчали.
Потом Гаврила Романович, переводя взгляд с запертого бюро на Львова и Капниста, тихо проговорил:
— Прошу вас, друзья, все, что я прочел вам, сохранить в тайне.
— Будь спокоен, — грустно ответил Львов.
Целый год пролежала «Фелица» в бюро. Львов и Капнист сдержали слово — о ее существовании так никто и не узнал. Гаврила Романович одно время собирался было ее сжечь, но не смог и убрал подальше до лучших времен.
А почти год спустя, в одно мартовское утро, к Державину по–соседски заглянул. Осип Петрович Козодавлев, молодой чиновник, служивший с ним в одном отделении и занимавший квартиру в том же доме.
Гаврила Романович искал в бюро запропастившуюся куда–то старую бумагу по отцовской тяжбе, длящейся вот уже четвертый десяток лет.
Козодавлев скользнул взглядом по разложенным на столе бумагам и сразу приметил листок со стихами.
Мурзам твоим не подражая,
Почасту ходишь ты пешком…
— Новые стихи? — показал он глазами на листок.
Козодавлев сам пописывал стихи, любил поговорить о литературе.
— Нет, старые, — ответил Державин.
— Я их не знаю. Что–нибудь шутливое, вроде как про вино?
Вот черно–тинтово вино,