гнать нас надобно с хозяйского места.
— Грешен я тут, Василь Ондреич, не попущу впредь.
— Вот што еще, мужики. Коли великий князь объявит черный бор[22], в том нет моей воли. И вы уж тогда натужьтесь. Пущай сход решит, как раскинуть бор по тяглу и душам. Вы не подумайте чего — говорю на всякий случай. Выходов в Орду князь Донской решил не платить. Из того, что выручите за хлеб, пеньку, меды и сало, ты, Фрол, свою казну заведи, общинную. Да кормов до будущего урожая попридержите в общем амбаре. Ныне Звонцы еще трудом павших ратников живут, будущий год труднее станет. Весна покажет: сможете ли вы все пахотные земли и ловы прежние удержать. Сил не хватит — поля, што похуже, оставьте в залежь. Лучше меньше вспахать да засеять и собрать до зернышка, чем надорвать народ, а потом потерять половину урожая.
Слушали мужики, дивились. Молод боярин, с юности только и знал ратное дело, а судит о хозяйстве здраво. Тупик и сам себе дивился. «Хочешь боярствовать — умей хозяйствовать», — слова великого князя крепко сидели в голове его. Прошли времена, когда боярин-дружинник ничего знать не хотел, кроме коня и меча, а подданные для него были вроде покоренного вражеского племени, с которого он собирает дань. Село — его вотчина, сын родится — к сыну перейдет, это стало обычаем — как же не думать ему о благополучии мужиков? Увидят, что боярин о селе радеет, они себя не пожалеют. А не так сказал — староста мимо ушей пропустит…
— Ты, батюшка, благое дело творишь, обучая детишек чтению и письму, — обратился боярин к попику. — Хорошо ли дело твое?
— Не моя то затея, Василий Андреич, — ответил священник. — Издревле церковь в меру сил учит грамоте юных прихожан. Ныне же получили мы послание епископа Герасима — всех, мол, до единого надобно приобщать к мудрости книжной, в том видит он путь скорого духовного очищения и единения людей. Да выучишь ли всех?
— Чего так? Аль дети глупы?
— Дети всякие есть, Василий Андреич, а родители не видят в грамоте проку, за баловство почитают. Четверо звонцовских ребят приручены мною, каждую пятницу после заутрени приходят на ученье, смышленые ребята. Другие — кое-когда. Родителей бранить — пустое. То, мол, захворало дитя, то ходить не в чем, особливо зимой. Поп — не пристав, плетью не гонят на ученье. Епитимью накладывать вроде не за что.
Тупик задумался. Не прослыть бы чудаком среди мужиков — он все ж боярин, а не поп. В воинском деле без грамоты даже сотскому трудно: послать весть воеводе, составить чертеж земли, показать на нем, как надо вести войска, указать счет вражеской силе — тут без пергамента или бересты не обойтись. Нечего делать без грамоты купцу, худо без нее ремесленнику. Растет московское государство, ширится, набирает силу — всюду требуются дьяки, писцы, исправники, казначеи, сборщики податей, судьи, сидельцы, начальники работ, умеющие читать, писать и считать. Один пахарь не испытывает нужды в грамоте, оттого и считает ее баловством, боится испортить сына. Ну, какой ты смерд с пергаментом в руках? Сочтут блаженным или лодырем.
Все так, а ведь и дед Тупика из смердов попал в дети боярские. Вон и Алешка Варяг, и Микула теперь расстаются с крестьянством…
— Стало быть, четверых лишь учишь? А сколько бы можно, по-твоему?
— Десятка два наберется в вотчине подходящих ребят.
— Запиши-ка их всех. Фролу справить ребят по нужде. В день, который ты, отче, назначишь для ученья, из моих припасов варить им большой казан каши пшенной, либо гороховой, либо гречневой, либо толокняной с маслом конопляным, либо с салом. В праздники к каше варить щи с говядиной аль дичиной. Дома небось не все едят досыта, а ученье, оно идет лишь на сытое брюхо.
Мужики, притихнув, таращились на боярина. Выходит, не такое оно пустое дело, ученье-то, коли за него одежку и корм дают?
— Прощевайте, мужики, до утра. Сбор по рогу у околицы.
— Благое дело ты с ученьем затеял, Василий Андреич, — сказал попик, когда ушли мужики. — Великое дело.
— Дело то — государское. Вон князь Владимир Храбрый ныне со всего света собирает при себе людей ученых да мастеровитых, богомазов искусных да книжников. То Руси, значит, надобно. И Димитрий Иванович с Боброком прямо наказывают нам, служилым боярам, грамотных людей иметь в вотчинах.
Фрол, покряхтывая, осторожно сказал:
— Зря ты, боярин, людишек балуешь.
— Вот те на! Какое же баловство в ученье? То — труд.
— О другом я, боярин. Зачем ты оклад снял на три года? Убавить оно бы и не худо, а совсем снимать — баловство одно. После выколачивать придется. Особливо как до срока истребуешь. Твое дело расходное. Да и молоды вы с женкой, всего заране угадать нельзя. А с твоего личного именья велик ли доход?
Тупик нахмурился:
— Ты, староста, правь свои дела, а мои — мне оставь.
Странно звенит рог поутру на зимней улице. Коровы в теплых хлевах начинают беспокойно мычать и толкаться — им чудятся за воротами зеленое лето, луга в росах, сладкие травы и птичий щебет. Но то не пастуший рог будит село и не бабы с подойниками бегут во дворы, а мужики в зимних армяках и старых овчинах. Иные запрягают лошадей в легкие розвальни, иные седлают. Радостно взлаивая, скачут вокруг хозяев звероватые собаки, послушно дают привязать себя к саням и седельным лукам — знают: эта неволя сулит им буйную, кровавую радость свободной охоты. Мало теперь мужиков в Звонцах, потому велел боярин взять на охоту всех да подростков покрепче. У каждого — рогатина, лук и топор, будто снова в военный поход готовятся. Примолкнувшие жены и вдовы грудятся у плетней, сквозь набегающие слезы смотрят на сборы охотников.
Вот из своих ворот выехал боярин на темно-гнедом поджаром коне. Он в зеленом стеганом кафтане с лисьим воротом, в лохматой барсучьей шапке, в овчинных рукавицах, в валяных, обшитых кожей сапогах. Тепло одет и просто. Так же просто убран его конь — ремни, медь да железо, ни единой серебряной бляшки.
Смотрят бабы на охотничий недлинный поезд, вспоминают, как прежний боярин с дедом Таршилой водили охотников. Нынче во главе ватаги, рядом с господином, староста Фрол — в волчьей дохе и волчьей шапке, на тяжелом костистом мерине. Тронулись всадники, заскрипели полозья, прекратили грызню собаки. Последним ехал воскреснувший из мертвых Роман. Его Серый, еще не пришедший в себя от радости встречи с хозяином, прыгнул в сани, и Роман не прогнал его, стал гладить по широкому волчьему загривку, а пес, уткнувшись в колени господина, припал к соломе, поскуливал, неумело вилял хвостом.
— Ишь ты, — замечали бабы, — волк, а тож хозяина жалеет.
— Роман-то хлебнул горюшка, жалостным стал. Вчера при гостях плакал, как рассказывал.
— Да уж не дай бог кому пережить такое.
— А слыхали? — понизила голос одна. — Будто колдунья, баба-то его, из проруби вызвала. Может, Роман взаправду сгинул в донских водах, а это лишь образ?
— Перестань, греховодница! — перекрестилась другая. — Што мелешь, окаянная? Со крестом и во плоти мужик пришел, след его везде вон остается.
— Эх, сударушки милые! — тоскливо отозвалась третья. — Кабы могла я Ванюшку мово с того света хоть на часок вызвать, смертного греха не побоялась бы!
— Не гневите бога, а то и правда недалеко до греха. Вон Гридиха затосковала — к ней уж кажную ночь повадился.
— Свят-свят! Кто?
— Да кто ж? Он…
Замолкли бабы, стали креститься, поглядывая на избу кузнечихи.
— Микула-то припозднился в кузне, идет мимо подворья в полночь, а темь — глаз коли, и слышит он разговор ее с кем-то у крылечка. Вслушался — будто бы Гридин голос. Микула-то сам Гридю уложил в могилу, ну, и понял, кто явился заместо покойного. Кинулся к попу, сотворили они молитву, окропились святой водой, пошли, значит, к ней, Гридихе. Пришли — подворье растворено, сени — тож, свет в избе. Вошли… Девчонки на полатях спят, а она сидит за накрытым столом. Чашки с угощеньем, бражка выставлена, ложки и кружки на троих. А в избе никого больше нет, только вроде серой пахнет и как бы тает облако под потолком. «Што ты, матушка Авдотья?» — спрашивают ее. А она: «Сынка вот с мужем привечаю, воротились они с Дона». — «Да где ж сынок твой с мужем?» — «Да вот же, — говорит, — напротив сидят, рази не видите?» Давай они избу святить, ее спать укладывать. Поп-то не велел никому сказывать, да Микула шепнул Марье, просил ее за Авдотьей приглядеть — руки бы на себя не наложила. У нее ж дочери мал мала меньше…
Задумчивые расходились женщины по избам, и пока были мужики на охотничьей страде, редкая не забежала к кузнечихе. Одна, оказывается, пироги пекла к возвращению своего охотника, да как же с соседкой не поделиться горяченьким? У другой дочка выросла, шубенка осталась, хотя и поношенная, да крепкая и теплая. Третья солонину закладывала да вспомнила, что должна осталась кузнецу с лета — поломанный серп ей сварил, — и теперь принесла шмат сала. У четвертой бабка на днях померла, велела все добро ее соседям раздать, вот кусок холста остался…
Проглотив слезу, принимала Авдотья соседские дары, и хотя не убывало горе, камень на душе размягчался от человеческого участия, будто светлее становилось в доме.
В ту ночь никто уж не приходил к вдове, приняв дорогой образ, только явился во сне сын Никола. Но не израненный, не умирающий, каким снился прежде. Суровый мужик с обличьем сына сказал ей детским голосом: «Не тоскуй ты по мне, маманя, — живой я. Иду я к тебе, да путь мне выпал окольный. Но я приду — ты жди»…
Извечный опыт в дни беды сближал русских людей. Знали: сообща, всем миром, держась друг за друга, легче переломить беду. Ведь переломили самое страшное — силу Мамая. И горькое горе утрат перемелется на общей мельнице. Только нельзя никого оставлять наедине со своим горем. Один человек — пропащий.
По пути к урочищу, где готовили первый загон по зверю, Тупик самолично следил за движением охоты, запретил вести громкие речи, хлопать бичами, самовольно останавливаться или обгонять передних. В ту пору охота на крупного зверя была привилегией князей и бояр вовсе не потому, что служила утехой и развлечением — вроде соколиной. Помогая кормить дружины и двор, большие облавные охоты являлись серьезными военными тренировками. Человека, вооруженного рогатиной и луком, сильный зверь не слишком боялся. Раненый сохатый, случалось, яростно бросался на всадников, грозя сокрушительными копытами и рогами, вепрь шел напролом, не сворачивая перед человеком, зубр мог поднять зеваку на рога вместе с лошадью и отбросить, как ржаной сноп, а остановить разозленного хозяина русской тайги — медведя мог лишь самый бесстрашный удалец. Тут проверялась сила, воспитывались храбрость и ловкость, точный глазомер и быстрая сноровка в опасности, хладнокровие и смекалка. И все же главное, чему учила такая охота, — распорядительности начальников, умению многих действовать по единой команде, следовать указанному порядку и выручать друг друга.