В тот же день запах дыма навел Копыто на станицу беглых крестьян. Было их больше трех десятков, семеро — молодые мужики и парни, годные для ратного дела. Они ушли из-под самого носа грабителей, бросив на дороге обоз со всем добром, второй день голодали и зябли у костров, пробираясь на Можайск. Копыто оставил в отряде мужчин, остальных отослал на вырубку, к пастухам. Теперь в его ватаге стало двенадцать бойцов. Он самолично разведал Звонцы. Пустое село с растворенными воротами подворий манило к себе и казалось страшным. В деревянном кресте церквушки торчала длинная опереная стрела — какой-то степняк проверял свою меткость или стрелял голубей.
Под вечер устроили засаду между Звонцами и серпуховским трактом. Уже стекалась военная добыча к основному пути ордынского войска от Серпухова на Москву, и ждать пришлось недолго. Сначала прошла конная полусотня, охраняя подводы с зерном в мешках и коробах, медовыми колодами, сундуками и узлами, из которых выпирали круги воска, торчали высохшие звериные шкуры. Через час появилась новая колонна. Спереди, вольно держась в седлах, ехало четверо всадников, за ними тянулись телеги с какой-то поклажей, над бортами торчали головы детей. Привязанные к телегам веревками, брели босые, простоволосые люди: молодые мужчины и женщины. Позади торчали пики конного десятка, доносилась унылая степняцкая песня. Копыто застрекотал белкой — сигнал своим приготовиться к нападению. Стали различаться слова песни, которую выводил высокий молодой голос:
Когда время выдернет зубы у волка,
Старый зверь издыха ет в овраге.
У седого Худай-богатура
Время вырвало тридцать зубов и один,
Но голод не стиснет арканом шею Худая —
У старого волка степей уж большие волчата,
Они — сосцы его жизни,
И Сондуг-удалец — сладчайший сосец.
Скоро великий эмир Кутлабуга
Привяжет коней к Золотому колу[27] в стране урусутов,
И тогда на славной охоте в богатых улусах
Сондуг-удалец теплую шубу добудет,
Красную шубу соболью.
Он добудет красную шапку бобрового меха,
Сбив ее меткой стрелой с урусутского князя.
А потом скакуна золотого эмир Кутлабуга
Снова привяжет у юрты отцовской,
И воины станут хвалиться добычей,
Жен своих милых и старых отцов одаряя.
Крикнет старый Худай сладчайшему сыну:
«Ойе, любимый волчонок!
Отдай мне красную шубу соболью,
Красную шапку отдай ты мне поскорее —
Ведь осень уже застала Худая,
Осенние реки со льдом в жилы ему пролила.
Ойе, зубастый волчонок,
Согрей-ка ты старого волка
Шубой почетной с княжеского плеча».
Копыто каркнул вороном: передних всадников он пропускает, их должна взять на себя пятерка, затаившаяся в кустах по другую сторону дороги. Сам он ударит замыкающих. Копыто стал осторожно отходить в глубину леса, где стояли верхами его ватажники. Песня близилась:
«Ойе, Худай полоумный! —
Скажет веселый волчонок. —
Тебе ли, Худаю, трясти соболями,
Если овчина не может тело твое отогреть?
Одна лишь куница согреет Худая,
Теплая и молодая, с кожей атласно-белой.
В сапфирах глаз ее цветут леса урусутов
Золотом и смарагдом.
Пересчитай ее зубы — их будет тридцать и два —
Жевать упругое мясо,
Перекусывать белые кости —
Кормить беззубого волка Худая
Сладким мозгом и растертой кониной.
Когда же она очаг твой раздует
И ложе твое застелит кошмою,
Ты пососи ее сладкие губы —
Они углей горячее.
А потом ты ее обхвати, как барс газель молодую,
И в жилах твоих заструится веселое пламя,
И белый войлок на ложе
Зацветет лазоревым маком,
Словно настало лето в юрте Худая
В середине белой зимы.
Оставь соболей ты Сондугу,
Они ведь тела не греют,
Но ослепляют юных газелей —
Тех, что пасутся в наших кочевьях,
Среди войлочных юрт.
Пусть им почаще снится ночами,
Что спят, согреваясь, они под красною шубой.
А Сондуг завернет в свою шубу одну сладкоглазую
По имени Зулея…»
Певец продолжал тягучую повесть о том, какими дарами, добытыми в урусутской земле, осыплет он свою возлюбленную, Копыто, слушая, зло усмехался: «Погоди, соловей, ты поспишь у меня в деревянной шубе, лучше того — в вороньем зобу». Стал слышен скрип телег и топот коней замыкающей стражи. Всадников оказалось всего шестеро, они держались в седлах так же вольно, как и передние, — вокруг хозяйничала Орда, а полоняники не опасны: они связаны, на самых крепких надеты деревянные рогатки, да и воля их раздавлена побоями и унижением в момент захвата. Ордынцы умели ломать строптивых, наступая поверженным на лица, бросая возмутившихся на дорогах с переломанными спинами, насилуя на глазах мужей и отцов их жен и дочерей, превращая грудных детей, стариков и старух в мишени для стрел.
В своих ватажников Копыто верил — испытаны в бою. И он знал, какая ненависть душит мужиков, когда перед ними прогоняют соплеменников с позорными веревками на шее. Стража поравнялась с засадой, и тогда свирепо рявкнул медведь. Кони ордынцев присели, заверялись на месте, осыпая дорогу пометом, строй смешался, ватажники, подныривая под сучья, с ревом выплеснулись на дорогу. Впереди колонны тот же рев смешался со свирепым визгом степняков. Копыто, не целясь, метнул сулицу в чью-то открытую спину, мгновенно перекинул меч в правую руку, полоснул сталью искаженное страхом лицо другого врага, отшиб торопливый встречный удар копья, грудью своего коня опрокинул малорослую лошадь вместе с наездником. Мужики втроем прижали к лесу здоровенного ордынца, он молча, свирепо отбивался, вертясь на мохнатом коньке.
— Сулицей ево! Сулицей! — Копыто оборотился на конский топот. Двое ватажников погнались за убегающим врагом, он остановил их криком: — Роман, Плехан, назад! Помогайте Касьяну! Этот — мой!
Сильный и рослый конь Ивана быстро настигал противника. Тот, оборачиваясь, вытягивал из саадака черный, лаково поблескивающий лук. Дорога шла краем поля, прижимаясь к лесу, открытое пространство скоро кончилось, дорога с поворота унырнула в сосновый бор. Копыто рывком увел скакуна на ее другую сторону, и не напрасно — степняку пришлось довернуть лук, стрела свистнула мимо и впилась в древесный ствол. Враг уже не убегал, он стоял на широкой просеке, торопливо накладывая на тетиву новую стрелу. Копыто прянул в сосны, скатился с седла, кинул через голову ремень самострела, таясь за деревьями, стал перебегать, высматривая врага. Увидел его уже вдалеке, скачущего во весь опор. В ярости послал стрелу вслед, беглец наддал.
— Черт с тобой! Все одно кому-нибудь из наших попадешься.
Когда он вернулся, суматоха на дороге уже прошла. Женщины сушили глаза, Роман вооружал освобожденных мужиков.
— Ушел, змей! — подосадовал Копыто.
— А мы ни единого не упустили, — похвастал Касьян.
— Ну да, звонцовские, оне таковские: впятером и одного валят. — Копыто быстро оглядывал прибывших людей.
— Тут девять побитых…
— Молодцы! Да убираться надо живее.
— Што делать с подводами? — спросил бородач из освобожденных.
— Бросить. Коней распрягайте — нужны. А с телег взять лишь корма да одежку. Сколько вас, мужиков-то?
— Два десятка без одного.
— И чего ж вы поддались?
— Да што, начальник? Оно ить негаданно вышло…
— А вы б на полатях спали побольше. Уж который день небо в дыму.
И в самом деле — копоть от пожаров накапливалась в недвижном воздухе, небо над всей округой посерело, и после полудня можно было смотреть на мутное солнце, едва прикрывшись ладонью.
Гвалт затих. Копыто построил свое войско на дороге. Тридцать два ратника. Пятеро пешие, вооружены оглоблями. Их оделили ножами и кистенями. Освобожденные смотрят на Ивана так, словно этот рыжий вот-вот сотворит чудо. Но чудо уже свершилось — они снова свободны и оружны, а девять их насильников лежат падалью в дорожной пыли. Поодаль сбились толпой женщины, матери не отпускают от себя детей — боятся, что снова вырвут из рук.
— Слушайте и запоминайте, — строго заговорил Копыто. — Отставших не ждем. В дороге молчать. Меня до остановки ни о чем не просить. Сказанное исполнять живо. — Обернулся к толпе: — А кто из малых станет плакать — кину водяному. Слыхали?
Женщины заулыбались.
— Ну, так с богом…
На другое утро темнику Кутлабуге донесли, что пропал сотник Куремса с десятком воинов и старым харабарчи. В трех верстах от тракта разбит обоз с трофеями, полон разбежался, убито девять воинов из той же сотни Куремсы, спасся только десятник.
— Десятник спасся, а воины погибли? — удивился Кутлабуга. — Тащите его ко мне и соберите начальников, кто близко.
Когда молодого испуганного наяна поставили перед эмиром, тот удивился еще больше:
— Храбрец Сондуг, сын старого богатура Худая? Скажи-ка нам, удалец, как ты прославился во вчерашнем бою?
— Я зарубил их наяна и еще двух поразил стрелами.
— Ты хорошо считаешь, удалец Сондуг. Может быть, ты счел и тех врагов, что поразили твои воины? Сколько их?
— Не знаю, великий эмир. Много…
— Ты даже сосчитать не мог, вот как! Я скажу тебе, почему их сосчитать нельзя: ни одного нет. Ни одного врага — там, где легло девять наших кырымчан. Весь десяток, кроме удальца Сондуга, прославленного в песнях. Почему это так, ты не знаешь?
— Наверное, русы своих утащили, — прошептал десятник.
— Лучше бы они тебя утащили, несчастный! Но, видно, догнать не могли. А еще лучше, если бы ты остался в своей юрте — варить шурпу для старого Худая, жевать ему мясо и вытряхивать войлоки. Горе мне — я уважил старого богатура, сделал сына его десятником, не испытав в боях! Какой демон ослепил мои глаза: я не разглядел женщину под одеждой мужчины!
— Я храбро сражался, эмир, но русов было много, мои воины пали. Что сделает один против пяти десятков?