— Слава богу, великий государь, Москва стоит, как прежде. А я не от Морозова, потому как нет в Белокаменной Ивана Семеныча.
— Где ж он подевался? — удивился Димитрий.
— Сказывали — занедужил брюхом да и спокинул стольную. А за ним, почитай, все лучшие люди съехали — и бояре, и гости. Черные люди в Москве сами хозяевают.
Жалко скрипнули половицы под грузным шагом великого князя, он подошел вплотную к гонцу, дышал тяжело и жарко, как потревоженный медведь.
— Што говоришь, разбойник? Да уж не пьян ли ты?
— Не вино — дорога укачала меня, государь. Из сторожки, через Москву, до Переславля долог путь. От самой Оки, почитай, не спамши. А послали меня Олекса Дмитрич да вече московское.
Димитрий воззрился на гонца как на полоумного, кто-то из бояр жалобно гукнул, будто его схватили за горло.
— В Москву мы, государь, по пути свернули, а там — смута. Выборные ударили в набат, вече кликнули. Много чего там кричали, а порешили миром: боронить Москву, стоять на стенах до последнего. Тех же, кои бегут со града, побивать каменьем.
Димитрий глухо рыкнул, красные пятна выступили на скулах. У Боброка на лбу залегла глубокая складка, старый Свибл, крестясь, зашептал:
— Спаси нас, господи, и помилуй.
— Там же на вече выбрали начальных людей из слобожан, в детинец ополчение поставили.
— Господи, што там теперь за содом! — не удержался костромской воевода Иван Родионович Квашня, вызванный в Переславль.
Гонец дернул головой, прямо глянул в лицо Димитрия:
— Ты, государь, не будь в сумлений: Адам — строгий начальник, ворам не попустит. Да Олекса Дмитрич при нем воинским наместником.
— Кто такой Адам?
— Суконной сотни гость — его главным воеводой крикнули. А с ним — Рублев-бронник, Клещ-кузнец, Устин-гончар да иные выборные.
Димитрий подошел к окну, постоял в молчании, тихо спросил:
— Што с великой княгиней? Митрополит где?
— Слава богу, Красный сказывал — здорова государыня, к тебе сбирается. Небось отъехала. А владыка на своем дворе сидел, да, слышно, тож возы укладывал.
— Его не побьют каменьями, как думаешь?
Воин растерянно оглянулся:
— Не ведаю, государь.
— Так с чем же тебя прислали? Пошто нет грамоты? Аль выборные воеводы писать не учены?
— Великую просьбу тебе, государь, велели передать Адам и Олекса Дмитрич: штобы прислал ты воеводу, искусного в деле ратном. Уважь, государь, не медли — Орда перешла Оку, сам видал. Наши уж Заречье спалили. А народ московский животов не пощадит за град стольный, за тебя, государь.
— И на том благодарствую. — Лицо князя исказила улыбка. — Выспишься — снова позову, подробно расскажешь. Ступай.
Глаза князя, разгораясь черным огнем, обратились на бояр.
— Чего замолкли, думные головы? Вас послушать хочу. Ну-ка?
— Государь, — заговорил Боброк. — Отпусти меня воеводой.
— Тебя? Ты разве уже не воевода? Али боишься — Адам-суконник славу переймет? Ничего, боярин, твоей славы не избыть, и тебе рати в поле водить пристало, а стены я другому доверил. Слышишь, Волынец, — другому!
Димитрий задохнулся, рванул ворот, крыльями метнулись длинные рукава охабня, посыпалось, звеня, серебро пуговиц.
— Воры! Амбарные крысы! Едва дымом запахло — ушмыгнули в норы. Скажите мне, бояре, вы, лучшие люди княжества, отчего такое получается: кому сытнее всех живется — от того первого жди пакости государству? Который уж раз спрашиваю: для чего дадены вам уделы, вотчины и поместья?
— Государь! — Голос Василия Вельяминова дрожал. — Не примаю твоих укоров. Пошто лаешься зря, невинных бесчестишь?
Димитрий шагнул к молодому боярину, сжал громадные кулаки:
— Смотри мне в глаза, Васька! Неужто нутро твое не сожгло стыдом, пока слушал гонца? Бояре Москву бросили, бояре Москву предали, и первый — воевода Морозов. Ты слыхал, до чего Москва дожила? — до веча! Суконник Адам, кузнец Клещ, бронник Рублев — вот на ком ныне стоит Москва, вот кем Русь держится! — Димитрий отступил от Вельяминова, словно бы с удивлением оглядел думцев. — Да нужны ли мы нынче Москве? Надо ли посылать туда кого, ежели там свои воеводы нашлись вместо сбежавших? Пошлешь, а он, гляди, дорогой животом ослабнет да и удерет. — Вдруг сорвал горностаевую шапку, шмякнул об пол. — Пропади она пропадом такая власть! Над людьми княжить готов, над ворами — никогда!
Он пошел к двери, распластав полы малинового охабня, бояре отступали с дороги. Громко хлопнула дверь.
— Господи Исусе, што теперича будет? — простонал Квашня. — А ты, Васька, как смел государю перечить? Разбранил — эко дело! — брань на вороту не виснет. На то он и государь, штобы построжиться — кто нас, бояр, жучить-то будет?
— Дмитрий Михалыч, поди хоть ты за ним, успокой, он тебя любит, — попросил Свибл.
— Не надо за ним ходить, — ответил Боброк-Волынский. — Правый гнев — што гроза, гремит недолго. Давайте подумаем, кого в Москву воеводой пошлем.
— Ну, братец, сука вилючая! — ругнулся в углу молодой Михаил Морозов. — Навеки род наш опозорил. Сам поеду, отыщу и заставлю в Москву воротиться, хотя бы простым ратником.
— Доброе дело, Миша, — кивнул Тимофей Вельяминов. — А я бы согласился повоеводствовать.
— Большой полк на тебе, Тимофей, — строго сказал Боброк.
— Коли доверит мне государь, готов ехать сейчас же, — вызвался старший Ольгердович.
— И тебе нельзя, Дмитрий. Ты в поле не раз испытан. Может случиться битва грозная, как на Непрядве, а опытных воевод у нас мало. Москва — не вся Русь.
— Может, Свибла?
— Эх, государи мои, стар уж я ратничать, — вздохнул седовласый боярин. — Два года назад вовсю мечом управлялся, а ныне, боюсь, со стены ветром сдует. В Москве народ языкастый — просмеют. Вот чего я думаю: там теперь нужен человек именитый, хотя бы и молодой. Адама я знаю — хват. Порядок он со своими выборными устроит как надо. Воевода сидельцам необходим — вроде хоругви княжеской. Конешно, в воинском деле соображать должен.
— Золотое твое слово, Федор Андреич, — откликнулся Боброк. — И далеко за таким ходить не надо. Чем Остей не воевода? Внук Ольгерда, под Смоленском и Псковом отличался, тевтонов бил, сам в осаде полоцкой сиживал. Язык наш не хуже свово знает, крещен опять же православным обычаем, как и великий дед его[28].
Бояре с любопытством посматривали на Остея; молодой литвин стоял среди раздавшегося собрания натянутый, как тетива, рука вцепилась в отворот зеленого жупана, смуглое лицо пылало смущением.
— Ты-то чего скажешь, дядюшка?
Дмитрий Ольгердович дернул себя за сивый ус, покряхтел:
— Не молод ли?
— И-и, государь мой! — Свибл зевнул, перекрестил рот. — Молодость — не укор. Донской в девять лет водил рати.
— При нем тогда вон какие соколы были — ты сам, Федор Андреич, да Вельяминов покойный, да Кобыла, да Боброк, да Минин, да Монастырев, да иные прочие.
— Думаешь, на стенах Адам с выборными будут хуже нас?
— Сам чего скажешь, Остей? — спросил старший Вельяминов.
— Когда мне Донской поверит — умру за Москву! — ответил молодой князь срывающимся голосом.
— Умереть не хитро, Остей, город отстоять надо…
Уходила на восток гроза, очищалось небо, в белесой пене еще бушевало Плещеево озеро.
На другой день после веча толпы посадских и беженцев хлынули в Кремль. В шуме и толкотне старшины сбивались с ног, разводя людей. Посадские, зареченские, загорские хотели поселиться вместе и поближе к своим сотням, поставленным на стены. Это было важно и для крепости осады. К полудню начал водворяться порядок. Для покидающих Москву отвели Никольские ворота. Здесь, близ стены, стояли пустые житницы купца Брюханова. Хитрюга-лабазник, едва донеслись тревожные вести из Казани, снарядил обозы в далекий Торжок, будто бы на большие осенние торжища, и когда в Москве ударил первый набат, в доме его и клетях — шаром покати. Лишь наемный вольный работник, как тогда говорили — казак, Гришка Бычара богатырским храпом сотрясал по ночам стены пустого амбара. Оставшись без дела, он пристал к воротникам, а в брюхановские амбары складывали добро, отнятое у бегущих из города. Что поценнее, бросали в лари, поставленные прямо в воротах, и специальный дьяк из чернецов каждую вещь записывал в особую книгу — будь то серебряный пояс, жемчужное ожерелье, золотой гребень или сермяжный зипун. Ни просьбы, ни слезы, ни брань, ни угрозы нажаловаться государю не помогали — воротники оставляли беглецам лишь тягло да самое необходимое в пути.
Поезд великой княгини покидал Кремль после полудня. Боярин Красный повел его к Фроловским воротам, очищая дорогу грозным криком и напускной суровостью стражи. За княжеским поездом двигался санный возок Киприана, охраняемый его личной дружиной, тянулись повозки с митрополичьей казной, библиотекой и утварью. Все обозники — в монашеском одеянии. Народ сразу приметил сани владыки, становился на колени вдоль улицы. Киприан, откинув кожаный полог, стоял суровый, огнеглазый, с золотым крестом в руке, благословлял людей на обе стороны. Москвитяне не знали, что владыка покидает стольную. Прошел слух, будто Сергий Радонежский направился в столицу пешком, и народ тотчас вывел свою догадку: митрополит, мол, самолично отправился встречать святого.
С княгиней находилась лишь кормилица, она держала голубой сверток с новорожденным, старшие дети ехали отдельно. Евдокия была еще слабой, она молча плакала, крестясь на храмы в окошке возка, робко всматривалась сквозь слезы в человеческие толпы. Гул множества голосов пугал ее — словно блуждала в незнакомом, тревожно шумящем лесу. Привычные глазу терема и соборы отчуждались, теряли домашнюю приближенность — в Кремле не стало прежних хозяев, здесь царила новая жизнь и новая власть, олицетворенная в сермяжных толпах, которые прежде кипели где-то за толстыми каменными стенами, за рядами рослых, красивых дружинников, проникая к ней лишь просителями, богомольными странниками да монахами. Теперь эти толпы захлестнули мир, наполнив его грубым говором, тяжелым духом армячины, дегтя, овчинных шуб. Она растерялась, чувствуя себя в новом Кремле лишней и беззащитной, оттого-то знакомое лицо в толпе подняло ее с подушек.