— И чего вы повидали?
— Ты, княже, не понужай меня, — осердился Кирдяпа, уставив на Остея глаза-оловяшки. — Я сам князь, сын великого государя и наследник ево. А видали мы силу несметную.
— О том и спешили донести нам?
— Не токмо. Землей рязанской шла Орда — никого не тронула, города обегала, не стоптала колоска. И нас по чести жаловал хан. На Оке он стоял, при нем князь Ольг гостевал. За одним столом оне пировали, нас посадили рядом. — Семен гукнул, громко засопел, но Кирдяпа не обратил на брата внимания. — Хан сказывал нам: он-де пришел наказать князя Митрея за неправды многие и обиды царскому величеству. Хто, мол, не противится ему, хочет по старине жить, тому он, великой хан, послужит защитой. При нас Ольгу ярлык своеручно выдал. И Михаиле Тверскому тож послал. Сказал: и нам-де выпишет.
— Выписал? — негромко спросил Олекса.
— А как жа! — Кирдяпа не понял насмешки. — Уж показывал. Все наши права старинные в той грамотке помянуты. И выходы он требует не по давней старине, а как платили при Джанибеке. Мне, говорит, людишек ваших не надобно, нашей-де царской казне токо разор: меньше людишек ясачных — меньше и приход. Мне, говорит, довольно мягкой рухляди, хлеба, воску и серебра.
— А золото годится?
— Господа думцы! — Остей свел брови.
— Про золото не сказывал, — слегка растерялся Кирдяпа, но тут же обнадежил: — Небось не откажется и от жемчугов.
— Вам-то он чего посулил от прибытков? — спросил Олекса. — Тридцать сребреников? Али побольше?
Кирдяпа набычился, тяжело засопел:
— Ты, боярин, пошто злобствуешь? Нам нынешний царь ордынской зла не творил, и мы старинного обычая не рушили. Митрей порушил ево и тем беду на вас навел.
— А ты забыл, княжонок, как ваши нижегородцы в чумной год перебили полторы тысячи нукеров хана вместе с послом? Какому обычаю следовали они, восставая на насильников? Ты забыл, как Нижний и все ваши волости пеплом по ветру развеивали? Как брата твово Ивана лютой смерти предали на Пьяне и сколько ратников ваших там было порезано? Забыл, что женками вашими и детишками торгуют ныне на всех невольничьих рынках за морем? Коротка же ваша память, княжата. Вы небось и то забыли, што за пьянский позор московский воевода Федор Андреевич Свибл с врагом посчитался?
— Да Бегича с Мамаем на нас же тогда навел! — крикнул вдруг Семен резким петушиным голосом.
— Бегичу с Мамаем мы свернули поганые шеи. И Тохтамышу давно свернули бы, не отойди вы от русского дела. Вот слушаю вас и дивлюсь: будто не княжичи вы, а бродячие побирушки. Знаете ли вы старинный-то наш обычай — мечом гнать ворога с родной земли, пока не прошиб его кровавый пот! Да коли теперь Москва не устоит, хан передавит вас, как тараканов. Он вам покажет права, олухи царя небесного!
— Не богохульствуй, Олекса Дмитрич, — строго сказал седой игумен. — И гневливое слово придержи. В несчастье господь милует смиренных и терпеливых.
— Какому смирению учишь, отче, перед кем?
— Погоди, Олекса, — прервал Остей. — Вы, княжичи, зачем пришли к нам? Уговаривать нас отворить хану ворота?
Кирдяпа отер вспотевшее лицо рукавом, угрюмо ответил:
— Не время вам теперича безумствовать. Тебе, княже, надо идти к хану с покорством. Он возьмет откуп да и — прочь. Зачем ему изводить ваш корень, ежли выходы станете платить? Да нелюби не выказали бы к наместнику, коего он даст вам.
Стало тихо, Остей спросил:
— Зачем наместник Москве при живом государе?
— Нету вашего государя, — буркнул Кирдяпа, опуская глаза. — Побиты и Митрей Иваныч, и Володимир Ондреич, а иде княжата ихние, не ведаю. Хан небось в Сарай отослал, коли живы.
Стало слышно, как ноет и бьется в зеленое пузырчатое стекло обессилевшая муха.
— Сами видали побитых князей? — сухо, спокойно спросил Остей.
— Он видал. — Кирдяпа отступил, вытолкнул вперед таившегося за его спиной попа. — Сказывай, отче.
Поп всхлипнул, слезы обильно хлынули из его глаз, омочив редкие усы и бороденку. Симеон строго спросил:
— Кто таков, сыне? Какой епископии, какого прихода?
— С Литвы я, отче. Полоцкой епископии, сам приход держал в сельце Рядовичи, не слыхали? — Поп утер глаза. — К Сергию шел в обитель, да не застал. Сказали, будто ко князю великому отъехал он в Переславль. — Темные глаза попа, быстро обежав думцев, скрылись, он снова тихо всхлипнул. — Туда я и направился с молитвой, да татары в пути полонили меня. Оно, грех сетовать — не оскорбили сана мово, в товарах везли. Как-то ихний начальник спрашивает: можешь ли целить раны? Говорю: доводилось. Он и зовет меня: пошли, мол, со мной, может, спасешь кого из живых ваших, православных то есть. Пришли — господи, спаси и помилуй нас! — У попа вырвался стон и снова хлынули слезы. — Поле над речкой широкое и все, как есть, телами кровавыми устлано. Своих Орда, видать, собрала, одни наши — безбронные, догола раздетые и разутые… — В молчании ждала дума, пока рассказчик справится со слезами. — Мужики там какие-то ходят, знать, татары согнали — хоронить. Мне бы молитвы читать по усопшим, я же во гневе безумном страшные кары на душегубов призываю… Мурза ихний посмеивается да говорит мне: поди, мол, поп, глянь последний раз на московских князей, нынче их зароют в одной яме со всеми. Иду — ноги едва несут, — и вижу: лежат двое рядышком в одних рубахах нательных, у обоих черные стрелы великие в грудях торчат… Снял я крест…
— Стой, поп! — крикнул Олекса. — Опиши нам обличье тех убитых. Живо!
Пугливые глаза рассказчика метнулись на боярина и тут же словно отпрыгнули.
— Да как же, господин мой, мертвых-то описывать? Коли душа покинула тело, смутны черты его. Скажу лишь: один велик телом и власом будто темен, другой малость пониже его был, телом посуше и борода светлая, широкая — всю грудь покрыла.
— Не верю я тебе, поп, не верю!
— А чему ты веришь, сотский? — зло спросил Морозов. — Ты ж ничего, кроме бычьего свово упрямства, не признаешь. Тут беда на весь мир православный, думать надо, как избыть ее, он же одно заладил: не верю да не верю!
— Зато ты, боярин, поверил с радостью.
— Што-о? — Морозов привстал.
Оловянные глазки Кирдяпы метались от одного спорщика к другому, поп глаза прятал, отирая слезы, Семен упорно смотрел в пол.
— К порядку, бояре! — потушил ссору Остей. И тогда Семен, по-прежнему не поднимая глаз, сказал:
— Ханский шурин Шихомат хвастал мне золотым поясом, добытым в сече. Тот пояс сестра наша Евдокия дарила Димитрию в день свадьбы. Ежели кто видал — в том поясе он был на съезде князей, когда докончальные грамоты писали.
Все вдруг вспомнили, что явились к ним на думу братья великой княгини Евдокии, жены Донского, что запутывать им думу вроде бы ни к чему, а уж рассказывать небылицы о смерти Димитрия — неслыханное кощунство. Пусть и с чужих слов они его хоронят, но пояс! С такими поясами, как с оружием, князья расстаются в двух случаях: либо дарят, либо теряют с головой.
— Не ты ли прислал нам стрелу с письмом? — спросил Остей.
— Я, батюшка, я. — Поп начал кланяться. — Татары мне дозволяют уязвленным помогать, я грамотку-то заране изготовил да и устерег случай.
— Дайте ему лук, — приказал Остей. Когда попу подали саадак, потребовал: — Стреляй в стену.
Тот уверенно и сильно напряг тетиву, с резким стуком стрела глубоко впилась в бревно. Морозов крякнул. Адам пристально всматривался в попа: вроде бы видел этого человека прежде, но где и когда? Впрочем, тысячи лиц ежедневно проходят перед глазами и каждое начинает казаться знакомым. Если бы мирная жизнь не отодвинулась так далеко, возможно, Адам припомнил бы прошлую весну, буйный ток воды через прорванную плотину, купание в ледяных струях, тяжелые хвостуши, набитые живым трепещущим серебром, запах костра и вкус густой щербы с дымком, подслеповатого странника, принесшего из Новгорода недобрую весть, и хмуроватого круглолицего спутника его с бегающими глазами…
— Можете ли вы, княжичи, и ты, отче, сейчас, здесь и при всем народе московском целовать крест на том, что сказанное вами — истина?
Все трое, достав кресты, произнесли клятву.
Едва удалились нежданные гости, поднялся архимандрит Симеон, сутулясь, оглядывая думу своими орлиными глазами, заговорил медленно, взвешивая слова:
— Пришло время, дети мои, и духовным пастырям подать голос в совете. Хотя запретил нам отче Киприан вступаться в мирские дела, ныне речь о спасении христианства, и мне, старшему в иночестве, долг велит разомкнуть уста. Как ни горька весть о гибели воинства и государя, не ропщите, братья, но откройте души в молитве до потаенной глубины, изриньте из себя всякую скверну, всякое корыстное желание. Одной рукой карает господь, другой милует и спасает покаянные души. Нет, братие, не зову я вас покорно склониться пред врагами христианства, а зову лишь к принятию всякой воли неба и очищению самых помыслов ваших. Снова полезет враг на стены — и мы пойдем защищать их с вами, поднимем всех братьев монастырских, все иконы, какие есть в обителях, ликами обратим на врага, будто грозные заборола. Но ежели хан зовет на мирные переговоры, отвергать его не по-божески, ибо то есть гордыня, вызов на кровопролитие. Отряди ты, государь, к нему посла не гордого, разумного, чтоб смягчил его дарами и речью вежливой. За откуп не стойте. Ризницы в храмах и монастырях тоже не пусты. А хочется хану по Кремлю проехать — пущай утешится. Посмотрит на храмы божий, может, лютости в нем убудет. Кто и поклонится царю ордынскому — в смирении нет греха. Те же, кому противно присутствие ханское, пущай в монастыри удалятся али в домах сидят, щтоб не навлечь какой беды.
— Да пушки и пороки на тот же случай снять бы со стен, да оружье у ратников поотнимать и запереть под замки, — в тон подхватил Олекса. Симеон печально посмотрел на него.
— Тебя бы, сыне, я и правда разоружил на то время. Воин ты великий, но страшна твоя непримиримость. Нет в ней ни капли христианской доброты, одна лишь языческая слепая жестокость.