— Доброты? — Олекса задохнулся от гнева. — Русская земля залита кровью и покрыта пеплом, наших братьев с веревками на шее гонят в неволю, над сестрами нашими измываются насильники, детишек засовывают в мешки, а вы о доброте? Вы с колокольным звоном хотите встречать в Кремле кровавого хана, хотите заставить народ лобызать копыта ордынских коней? Воры и предатели!
— Как смеешь, щенок? — вскочил с места Морозов.
— Олекса Дмитрич! — Лицо Остея дрожало. — Ты оскорбил святых отцов и честных рыцарей. Повинись, или тебе не место в совете.
— Я ухожу. Но когда вы заплачете кровавыми слезами, вспомните этот час!
Олекса поднялся, широко зашагал к двери, позванивая броней.
— Зайди ко мне после думы! — крикнул вслед Остей.
Молча поднялись Клещ и Каримка, двинулись за Олексой.
— Как бы оне, государь, народ не возмутили? — опасливо сказал Морозов, проводив выборных взглядом.
— Народ мы сей же час соберем на площади. Я думаю, и святые отцы, и выборные единогласно скажут людям волю нашей думы, объяснят, чего мы хотим.
— Кого послом отрядишь, государь?
— Хан зовет меня самого.
— Не можно тебе, княже, — сказал Симеон. — Случись што, как опять без воеводы?
— Хан зовет меня, — повторил Остей. — Донской мне поручил город, и я либо спасу его, либо погибну.
— Благослови тебя бог, родимец наш, — умильно прошамкал Акинф Крылов.
— Мы будем с тобой, государь, — твердо произнес Симеон. — Поднимем кресты и святые иконы, пойдем с молитвой, авось господь смилуется.
— И мы пойдем — все бояре, — подхватил Морозов.
— Я пойду, государь, и позову других выборных, — сказал Адам.
— Благодарю вас всех, господа. Ты, Иван Семеныч, выбери подарки для хана и ближних его из княжеской дарохранительницы. А теперь ступайте на площадь да позовите кто-нибудь Олексу.
Морозов подошел к Остею, укоризненно спросил:
— О чем, князь, толковать с этим бешеным кобелем? Гнать бы его из города. Пущай один с ханом воюет, коли такой храбрый.
Проводив взглядом последних думцев, Остей печально сказал:
— Знаешь, боярин, будь все такими, как этот рыцарь, я бы не дары хану понес, а послал намыленную веревку. — И замахал рукой на ошарашенного Морозова: — Ступай, боярин, ступай, довольно об этом, все уж решено.
Морозов вышел надутый. Жизнь ущемляла Ивана Семеныча на каждом шагу, и он считал себя постоянно обманутым. Был первым боярином при Дмитрии Константиновиче Суздальском, но главенство на Руси крепко захватила Москва, потянуло на службу к Димитрию. Суздальскому важно было иметь своего человека в ближнем окружении властного москвитянина, и он не мешал Морозову перейти к зятю. На дочь мало надежды — женщина после замужества принадлежит супругу, а не отцу. Тому же, кто меняет государя, важно сохранить надежный тыл, и Дмитрий Константинович обещал, что всегда примет боярина к себе обратно. Морозов платил искренним доброхотством прежнему сюзерену. Москвитянин принял его в число великих бояр, дал изрядные поместья, но важных государских дел не поручал. Военной славы Иван Морозов тоже не добыл. В походе на Тверь старался не выделяться, опасаясь нажить врага в лице Михаила Александровича. В битве на Воже простоял в запасном полку, который так и не потребовался в деле. В успех войны с Мамаем он не верил, сказался хворым и был оставлен в стольной помощником при старом Свибле. Случилось, однако, неслыханное: соединенное войско Золотой Орды было жестоко разгромлено на Непрядве. Москва на руках носила героев битвы, среди которых не было Морозова. Он жаловался: его-де обошли, нарочно не взяли в поход из-за чьих-то козней. Кое-кто даже верил, ибо многие знали о неприязни Серпуховского ко всем, кто хоть однажды переходил от одного князя к другому.
И вот — внезапный набег Тохтамыша, Морозову доверено важнейшее дело обороны самой Москвы. Другой бы костьми лег за одну такую честь. Морозов же и тут увидел злокозни судьбы. Что же получается? Когда великие рати шли навстречу врагу и Москва оставалась в тылу, главным воеводой оставили Свибла, а теперь, когда войско отступало на север и на Москву надвигались несметные полчища Орды, в ней на съедение хану бросили Морозова?..
Появление Кирдяпы с Семеном из вражеского стана было для Морозова как свет в желанном окне среди ненастной ночи. Донскому, судя по всему, конец. Сам виноват — не дразни законного хана. Дмитрий Константинович стар, а Васька Кирдяпа — его наследник. О неистовых мечтаниях Кирдяпы заполучить когда-нибудь Владимирское княжение Морозов знал хорошо. Ради этого княжонок не то что хану — черту заложит душу. Почему Тохтамыш рязанского князя удалил, а Кирдяпу с Семеном возит? Васькин намек о новом московском правителе был понятен Морозову, как никому на думе. Уж при этом-то комолом бычке Иван Семеныч сразу стал бы первым человеком в государстве и правил бы как хотел. От Остея Морозов сразу бросился искать Кирдяпу.
Вошедшего Олексу князь встретил кивком, указывая место подле себя. Тот, однако, остался стоять.
— Садись, Олександр, садись. Как это русские говорят: в ногах нет правды. Но в словах моих правда: люб ты мне, рыцарь.
Губы воина тронула усмешка:
— Оттого и хочешь в монастыре запереть?
— Не хочу. А на площадь ты лучше не ходи, Олександр, все равно не по-твоему будет.
— Знаю.
— Завтра, как поведу посольство, ты укрой своих конников на подоле, на Свибловом дворе, там просторно. Да поглядывай с башни, что и как. Без нужды не высовывайся, а придет нужда — сам знаешь.
— Жалко мне тебя, князь.
— Не жалей, Олександр Дмитрич. Я — тоже воин. Кабы умереть да спасти Москву — чего лучше для воина? — Остей печально улыбнулся. — Храни тебя бог, рыцарь. Прощай.
— Прощай, князь.
Горечь и тяжесть нес Олекса в душе сквозь молчаливые толпы народа. Эх, люди! Наивные вы, святые или глупые? Ищете путей полегче, покороче, а жизнь — не степной шлях и не лесная просека. Как часто в ней легкий путь — это путь под уклон, в самую пропасть. Разведчик Олекса знает. Но докажи ты честному Адаму-суконнику или Устину-гончару, что для иного перевертыша дать ложную клятву на кресте — все равно что почесаться! Сколько уж раз обжигались на ордынском коварстве, а вот какой-нибудь Васька Кирдяпа поцелует крест, уверяя, будто хан удовольствуется лишь созерцанием московских храмов, и уж готовы ворота — настежь. Тяжко и страшно в долгой осаде, но только тяжкий путь ведет к спасению на войне, и от врага нет иной защиты, кроме меча.
В толпе мелькнуло совиное лицо сына боярского Жирошки, усмешечка играет в нагловатых глазах. Вырядился в бархат, будто на праздник. Все уже знает, ночной филин. На стене его Олекса ни разу не видел, а теперь выполз из какой-то потайной щели. Жаль, не попался он под руку в ту пьяную ночь…
Долго гудел, медленно расходился народ с площади. Решение думцев утвердили, хотя мало надеялись на ханскую милость, ибо «милость» и «Орда» — слова несовместимые. Больше рассчитывали на имя Остея, хитрость Морозова, влияние святых отцов, а главное — на московское серебро и рухлядь. Боярин Морозов сказал, и архимандриты подтвердили, что добра и денег достанет выкупить каждого отдельной головой. Разумеется, москвитяне за щедрость бояр и церкви в долгу не останутся.
Плакали о погибшем князе Донском и его воинах. Нижегородских гостей выпроводили тем же путем, по лестницам, сказав им: завтра утром Остей с лучшими людьми придет в ханскую ставку.
Орда затихла, запала, как зверь, лишь тысячи костров пылали на московском левобережье и облако дыма застило москвитянам вечернее солнце.
На Свибловом дворе Олексу перенял незнакомый монашек:
— Боярин-батюшка, по твою душу я! Томила Григорич у нас в Чудовом отходит, зовет проститься.
— Томила? Меня? — Олекса удивился.
— Тебя, батюшка, тебя и Адама-суконника. Уж не откажи в просьбишке отходящему — он господу нынче предстанет.
— Пойдем, святой отец.
— Служка я, — словно бы винясь, пробормотал монашек.
— Все одно, раз уж надел подрясник. В мир-то не тянет?
— Сухорук я. — Монашек высунул из рукава узкую ладонь, похожую на птичью лапку. — В миру мне побираться. Других болящих целю, себя же — никак. На Куликовом поле был я, — сказал с гордостью, — и ныне при ранетых.
— Неужто на Куликовом? — не поверил Олекса.
— Девица одна подтвердит. Тоже с нами ходила, уязвленных спасала. И ныне пособляет нам. Пригожая такая.
— Э, брат, — засмеялся Олекса, — да ты уж не из-за той ли девицы сохнешь?
— Што ты, батюшка! — Монашек испугался. — Как можно? И не девица она нынче: за воином княжеским, дите у нее.
Адам поджидал на монастырском дворе, среди пустых шатров — пока раненым хватало места под кровлями. Вслед за монашком прошли в просторную келью с узким оконцем, стали в ногах умирающего, накрытого холщовым одеялом до подбородка. Глаза его были сомкнуты, остро торчала вверх борода, серели длинные волосы на подушке, покрытой беленой холстиной. Монашек стал в изголовье.
— Я звал Олексу и Адама, — вдруг хрипло сказал боярин.
— Здеся они, батюшка.
— Зови. А сам ступай, ступай. — Раненый говорил, часто, мелко дыша.
Адам и Олекса придвинулись к изголовью, боярин приоткрыл глаза, горячечная дымка в них медленно стыла.
— Пришли… Пришли-таки, неслухи. — По бледному, с синевой лицу умирающего скользнула улыбка. — Чего решили там? Ну?
Переглянулись, Адам сказал:
— Завтра пойдем с князем к хану.
— Так я и знал! — Борода Томилы задрожала, казалось, он хотел встать. Адам сделал невольное движение:
— Лежи, Томила Григорич, лежи.
— Плакал колокол-то, плакал — к беде это. — Глаза боярина совсем прояснились, в них жила, острилась какая-то мысль. — Ты-то чего молчишь, Олекса?
— Прости меня, Томила Григорич. Я тогда на вече…
— Эко, вспомнил! — Томила сморщился. — Брось, брось, Олекса, нашел о чем! Поделом мне, старому дураку. Не знаем свово народа, забыли мы его и бога забыли — бог-то он в народе живет. — Томила перевел дух, заговорил медленней, тише: — Не верил я в ополчение, а черным людям хотел добра. Морозов — он пес блудный, город бросил, и я подумал: вы тож корысть свою блюдете. Пошуметь, покрасоваться, людей сбить с толку, штоб после в боярских и купецких клетях да в ризницах пошарить и скрыться, — то не хитро. Вы же с народом шли, вы знали, на что черный люд способен. Не был я на Куликовом поле, думал: про большой полк — хвастовство мужицкое. За то и взыскал господь. Да сподобил пред смертью силу народную видеть и приобщиться к ней. Зачем же вы теперь идете к хану, ворота ему отворяете?