1
Ранним слякотным утром 2 ноября 1972 года я приехал в Шереметьево, чтобы сесть в самолет, улетавший на Кубу.
Было еще темно, отражения фонарей зябко ежились в мокрых бетонных плитах. А в нашем громадном, как звездолет, четырехмоторном лайнере (это был «Ил», не помню уж, с каким номером) оказалось тепло и уютно. Однако очень скоро тихий уют сотрясло нарастающим ревом пропеллеров. И они нас понесли сквозь дождливый рассветный воздух — круто вверх.
Какое-то время крылатая махина с дрожанием и тряской пробивала облака. И вдруг — синева! Тучи остались внизу и теперь были похожи на громадные чистые сугробы. А слева и сзади ударило в овальные иллюминаторы веселое умытое солнце.
Для тех, кто остался внизу, оно еще не взошло. Да и после восхода его не увидят за многослойной сырой хмарью. А здесь — пожалуйста! Незамутненное, первозданное.
Самолет бодро гудел, свистел искрящимися винтами: старался, чтобы солнце его не догнало. Однако наше неутомимое светило все же догоняло нас, пытаясь обойти «Ил» с левого борта. Но догоняло медленно: скорость у лайнера была ого-го какая, и потому утро растянулось на несколько часов.
Самолет мчался на юго-запад, постепенно догоняя лето. Или, по крайней мере, теплую погоду. То, что внизу нет унылой осени, стало видно примерно через час, когда облака исчезли и открыли под нами прозрачную глубину — до самой земли.
Я, к сожалению, сидел не у иллюминатора, а во втором от прохода кресле. У овального окошка удобно устроился самый пожилой член нашей писательской делегации — известный казахский драматург. Мы звали его, разумеется, Аксакалом. Между ним и мною углубилась в кресло наша переводчица — крупная дама средних лет, с высокой черной прической. непростым (как мы уже поняли) характером и привычкой восклицать в моменты удивления по-испански: «Фантастико!» Ей хотелось быть похожей на испанку, но мы про себя звали ее на французский манер — Мадам.
Слева сидел Барбудо — молодой огнебородый зам редактора детского литературного журнала.
Понятно, что мое место было не самым удобным для наблюдения из иллюминаторов. Поэтому я в конце концов перелез через добродушно ворчащего Барбудо и встал в проходе. Теперь можно было смотреть сразу в несколько окошек. И земля под таким углом была видна гораздо лучше.
Внизу медленно двигались острые зеленые хребты Югославии. Кое-где на склонах виднелись проплешины глинистого осеннего цвета, но в общем было впечатление, что там — полное лето.
Потом началась Италия: Средиземное море с неподвижной бирюзовой рябью, изумрудные грудки островов, желтая кромка берега в снежной оторочке прибоя. А дальше — покрытая растительностью суша с частыми вкраплениями очень синих озер…
Из-под алюминиевого дрожащего закрылка выполз белый городок с крошечной колокольней. Среди зелени я разглядел похожее на ребристую подкову строение. Что это? Стадион? Или развалины древнего амфитеатра?
Мне вдруг представилось, как там, на бугристых, прогретых солнцем камнях стоит, задрав голову, мальчишка. Этакий Пепе из горьковских «Сказок об Италии»: тощий, смуглый, с дырами на мешковатых штанах и цветастой рубахе. Смеется и машет рукой нашему «Илу». Я улыбнулся и тоже помахал мальчишке (мысленно). И услышал голос стюардессы в динамике:
— Уважаемые пассажиры! Через десять минут будем пролетать Рим…
— Фантастико! — возгласила в своем кресле Мадам.
Никакого Рима я не увидел, хотя динамик повторил обещание по-испански и по-английски. По-прежнему тянулись мелкие белые городки. Может, это были римские окраины, а сам Вечный город оказался под брюхом «Ила»? Я глянул под ноги: словно пробил взглядом ковровую дорожку, дюралевую палубу, груды чемоданов и сумок в багажном трюме и клепаную обшивку. Они словно стали стеклянными. И представилось, как за этим стеклом подо мной плывут кварталы, башни, мосты, древние акведуки, поломанная чаша Колизея, купол собора Святого Петра…
Надо сказать, представилось весьма отчетливо. Может быть, чересчур. Недаром я в детстве слышал от взрослых, что у меня «необузданное воображение». Одиннадцать километров глубины словно ахнули у меня под ногами, оторвались во мне. Так, что стало пусто в груди. И в сердце — обморочный сбой.
Впрочем, дело. конечно, не в воображении. Видимо, случился перепад давления воздуха, и сердце отозвалось, как расхлябанный анероид. Эта расхлябанность уже в ту пору часто давала себя знать. Я сел, подышал, прикрыв глаза. Барбудо осторожно тронул мой локоть, спросил губами:
— Что?
— Пустяки… — так же незаметно отозвался я. Не хватало еще, чтобы о чем-то догадалась Мадам. Барбудо встал, пошел в передний салон. Там, в первом классе, летели всякие высокие чины: в Гаване ожидались Дни культуры Советского Союза. Скоро Барбудо вернулся.
— Пойдем, у ребят есть лекарство…
Высокопоставленные «ребята» держались по-свойски. Среди них оказался и знакомый. Когда-то он был редактором молодежной газеты в Свердловске, а теперь, если не ошибаюсь, дослужился до министра республиканского ранга.
В ностальгические воспоминания министр ударяться не стал, а вынул бутылку с армянскими буквами и звездочками на этикетках.
— Давай из горлышка… Только не очень, а то у нас одна.
Я глотнул.
— Ну как? Полегчало?
— Вроде бы…
— Зажуй… — И дал мне помидор. Я зажевал.
— Отлегло? А то глотни еще. Только имей совесть…
Я сделал несколько глотков, соизмерив их со своим представлением о совести и с пониманием, что министр врет: бутылка у него явно не одна. Иначе какой, на фиг, он министр.
Сановный земляк вежливо, но поспешно отнял у меня емкость с живительным лекарством, дал конфетку и завел светскую беседу про общих знакомых.
Я кивал. Теплота потекла по жилам, сердце вошло в нормальным ритм, самолет вновь показался уютным и безопасным, а небо и земля прекрасными.
Салон первого класса отличался от нашего, «пролетарского», тем, что кресла были просторнее, мягче и стояли не так плотно друг к другу. Хорошо здесь было. Но я посидел немного и пошел к себе. Барбудо завистливо принюхался. Я устроился в своем законном кресле и стал «наблюдать жизнь».
2
За пару часов полета в «Иле» наладился уже своеобразный «домашний» быт. Неподалеку свешивалась с багажной сетки пеленка. Мужчины гуляли в рубахах и подтяжках, без пиджаков. Четверо из них сгруппировались и перекидывались картишками. Тощая девица накручивала перед зеркалом прическу. Кто-то читал, кто-то спал. Мамы переодевали ребятишек, считая, видимо, что скоро уже теплые края… где не нужны свитера и рейтузы.
Ребят было немало. От грудных младенцев до длинных подростков. Шум двигателей — ровный и монотонный — стал таким привычным, что сделался вроде бы частью тишины, не мешал разноситься детской перекличке, смеху, плачу, окрикам родителей и, по-моему, даже считалке;
Кашка, лютик, лебеда,
Кто остался — не беда…
Или что-то в этом роде. Видимо, ухитрялись и в прятки играть.
На ковровой дорожке курчавый мальчик (араб, как я потом узнал) лет трех и того же возраста беленькая девочка катали друг к другу красный мяч. Осторожно обходя их, гуляли по проходу два светловолосых, ежиком стриженных мальчика. Очень похожих. Гуляли как-то странно: один все время уходил в хвост самолета, а другой постоянно шел к «первоклассному» салону. Только приглядевшись, я сообразил’ это один мальчишка. Просто рубашка у него спереди вишневая, а сзади желтая, и шорты тоже разные: белые «с фасада» и красные «с кормы». Совершенно заграничный ребенок! И говорил по-испански: объяснял кому-то, что девочка с мячом — его «эрмана», то есть сестра. Но потом оказалось, что обыкновенный московский Костя. Просто уже целый год жил на Кубе и сейчас возвращается туда же — с мамой и папой, после отпуска…
А наискосок от меня, впереди, устроился в кресле у прохода Олешек. Этакое непоседливое создание лет восьми. Я обратил на него внимание еще в аэропорту. Мама его стояла в очереди для проверки паспортов позади меня и все время окликала тревожно, и звонко:
— Олешек! Где ты опять? Не скачи, сделай милость! Или хочешь, чтобы я улетела одна?
Олешек не хотел этого. Но и рядом с мамой ему не стоялось. И она снова беспокойно вертела головой, и лампы отражались в ее круглых, похожих на стрекозиные глаза очках.
Мама мне нравилась. Нет, я не о красоте. Трудно быть красивой, когда на лбу, на щеках и подбородке густая россыпь веснушек, перед которыми бессильна всякая косметика. Стать «Мисс Вселенной», «Мисс Америкой» или даже «Мисс Районный город» с этой внешностью затруднительно. Зато женщинам с такими улыбчивыми лицами очень подходит роль детского врача или учительницы младших классов, которую от души любят девчонки и мальчишки… В общем, славная была у Олешека мама.
Да и сам он был ничего. Большеглазый, курносый, с беспокойными крутыми бровями. В аэропорту он был в вязаной «конькобежной» шапочке и показался мне смуглым и кругловатым. Подумалось, что, должно быть, черноволосый. А в самолете оказалось — щуплый, с каштановыми волосами, которые на макушке торчат двумя жесткими гребешками. И глаза светлые, серые. Но смуглость и правда была: видать, хорошо мальчишка позагорал летом.
Уже вскоре после взлета Олешек начал теребить мать:
— Ведь вот-вот уже Африка! Там жарко!..
И, по-моему, раньше всех ребятишек обрел летний вид. Скакал теперь в очень белой парусиновой одежонке и стал похож на марлевый фунтик, из которого торчат суставчатые, как у жука-богомола, конечности и ершистая голова на тонкой шее.
Он поиграл в прятки с двумя девочками-ровесницами, поболтал о чем-то с разноцветным Костей, покатал мячик с малышами и наконец-то устроился в своем кресле — по настойчивой просьбе мамы, которая то и дело окликала:
— Олешек! Ну, когда ты угомонишься?
… Интересно, почему он — Олешек? Алеша или Олежек? Или, может быть, Олесь?..
Не очень-то угомонился он и в кресле. Кувыркался. То выскакивала из-за подлокотника вертящаяся голова, то дрыгались в проходе, ноги в бело-голубых носочках.
— Олешек, сядь, наконец! Смотри, вон твоя Африка…
— Ой! Где?..
Мы подлетали к Рабату, столице королевства Марокко…
Берег Африки, отороченный белой каймой бурунов, был серовато-желтым. Видимо, пески. В песках лежали оазисы: домики и большие (по сравнению с домиками) деревья. Потом потянулись то ли рощи, то ли парки, расчерченные на квадраты. А может быть, апельсиновые плантации?
Сам Рабат сверху казался россыпью сахарных домов-кубиков с плоскими оранжевыми крышами…
Самолет замер на бетонной полосе. Мы посидели, привыкая к тишине. Потом услышали, что пассажиров просят пройти в здание аэровокзала. А еще — сообщение, что здесь, на северо-западном побережье Африки, вовсе не жарко, всего семнадцать градусов. Пассажиры завозились, натягивая пиджаки. свитера и кофты.
Самолет стоял недалеко от аэропорта. Непонятно, где кончалось летное поле и начиналась серо-зеленая степь. Она уходила к сизому туманному горизонту, от которого тянул зябкий ветерок.
Столицы королевства я не разглядел. Видел только обычные служебные постройки и белое приземистое здание вокзала. Оно показалось мне маленьким, как в каком-нибудь нашем районном городке на юге. И ничуть не примечательным. Мы пошли к нему пешком. Ветер дул в спину и пригибал колоски высокой травы. Солнце неуверенно грело нам лица. Небо было высокое, с редкими волокнами облаков.
Пассажиры шагали по траве редкой толпой. Олешек с мамой оказался впереди меня и Барбудо, шагах в пяти. Он вертел головой, и солнце загоралось искрами в гребешках его волос.
Все ребята были снова одеты по-осеннему, только Олешек упрямо остался в своем «тропическом» костюмчике. Маме удалось лишь накинуть ему на плечи вязаную курточку.
Мама пыталась держать свое чадо за руку. но оно то и дело отбегало туда, где трава погуще. Видимо, нравилось шагать сквозь щекочущие колоски. А потом Олешек… вдруг уселся в траву.
— Батюшки! Что с тобой? Ногу подвернул?
А он деловито снимал сандалии и носки.
— Ты что опять выдумал?
— Пойду босиком.
— Не смей! Это неприлично! Здесь же заграница!
— Здесь Африка, — веско разъяснил Олешек. — Как же это так? Целый час быть в Африке и не побегать по ней босиком?
Мама тихо стонала. Пассажиры, проходя мимо, посмеивались. В основном одобрительно. Посмеялись и мы с Барбудо. И пошли по Африке дальше — к стеклянным дверям аэропорта.
Здесь, у входа, наконец заметили мы и в самом деле кое-что африканское. В газоне стояло несколько пальм и кактусов. Пальмы были низкорослые, с пузатыми и словно шерстью поросшими стволами — похожие встречаются и у нас на Кавказском побережье. Но кактусов таких я до сих пор не видел. Тощие, чахловатые на первый взгляд, но большие — метра три в высоту. С внушительными колючками. А травка в газонах была обычная — вроде той, что щиплют козы на наших родных окраинах.
Я мельком порадовался за Олешека: на него кактусы, безусловно, произведут нужное впечатление. Впрочем, не только на него. Мадам, шагавшая за нами рядом с Аксакалом, сообщила спутнику, что это «фантастико».
Транзитных пассажиров с вежливой настойчивостью попросили находиться в баре и без надобности из него не отлучаться. Марокканские службы блюли пограничный режим.
Бар внутри оказался просторным и вполне стандартным. О том, что мы почти в Рабате, напоминали только большущие черно-белые фотографии с минаретами, бедуинами и верблюдами. Да еще синие плакаты с разноцветными самолетами и надписями: REAL AIR MAROC.
Каждому дали по бутылочке кока-колы (не знаю уж, за чей счет), и мы за пластиковыми столиками стали ждать, когда кончится час нашего пребывания в королевстве Марокко. необходимый для дозаправки «Ила».
Подошла Мадам. Непривычно любезным тоном спросила, не найдется ли у нас какого-либо значка, чтобы подарить бармену.
— Это ужасно приятный молодой человек, замечательно говорит по-испански.
Я дал ей круглый значок с носовой фигурой корвета «Витязь» (серия «Русский флот»). В качестве ответного презента Мадам получила от бармена ветку с недозрелым апельсином («Фантастико!») и бутылочку «коки».
Мы с Барбудо подошли к стойке. Всяких соблазнительных бутылок была уйма. Я «положил глаз» на «Мартини», этикетку которого украшал великолепный парусник. Привезти бы такой сувенир домой! Хотя бы пустую бутылку (содержимое вряд ли уцелеет до возвращения). Но выданная на дорогу валюта хранилась у Мадам, которая эти несчастные несколько долларов нам не давала: говорила, что не может разменять ассигнацию — одну на всех.
Сейчас могла бы и разменять — у этого же «приятного молодого человека» (с внешностью, знакомой нам по фруктовым рядам наших российских рынков). Но, глянувши на Мадам, я понял, что без скандала тут не обойдется. Эта особа — словно завуч предпенсионного возраста — считала необходимым всё запрещать и всему учить. Глава нашей делегации, один известный писатель-танкист, задержался в Москве, и Мадам полагала теперь, что начальница — она. Не исключено, что у нее были на то особые полномочия (кто-то же должен был их иметь).
В общем, я и Барбудо решили с ней не связываться. Барбудо вынул наш родной советский рубль и помахал им под носом у бармена.
— Такую валюту принимают в здешнем трактире?
Бармен втянул воздух волосатыми ноздрями, взял желтую бумажку двумя пальцами, повертел, притворяясь, что видит такую впервые. Потом снисходительно сообщил:
— Уна кока.
То есть одна бутылочка кока-колы. Мне это (при тогдашних масштабах цен) показалось обдираловкой, но Барбудо сказал:
— Хрен с тобой, давай…
С этой бутылочкой мы снова сели за стол. За окнами было все то же переходящее в степь лётное поле и торчали в газоне кактусы. И ходили туда-сюда смуглые горбоносые мужики в блеклой серо-синей форме с тусклыми серебристыми пуговицами. Может, пилоты, а может, полицейские или таможенники. Форма была похожа на ту, что носили в сороковых годах наши железнодорожники. Их было много в моей родной Тюмени.
Когда один такой чин прошел рядом с нашим столиком, мне показалось даже, что и в рисунке на его пуговицах есть что-то знакомое. Но разглядеть не успел.
Подумав о Тюмени, я «растекся мыслью» и начал рассеянно вспоминать приятелей Борьку и Витьку Смирновых, у которых отец служил на железной дороге и носил китель с погонами. Мы жили тогда на краю зеленого лога, недалеко от вокзала. Улицы моего детства были тихие, с лопухами вдоль заборов и множеством одуванчиков. Детство мне, тридцатичетырехлетнему, показалось оставшимся в глубинах времени. А теперь, когда пишу эту повесть, с того «африканского» момента тоже прошло двадцать лет, но детские годы представляются совсем близкими, словно были вчера…
Я вспомнил (всегда находится связь), что у Борьки с Витькой была коллекция иностранных марок, среди которых встречались, по-моему, и марокканские. Альбом с марками стоял на шаткой этажерке, и вытаскивать его надо было осторожно. чтобы сверху не упал дребезжащий будильник. А рядом с альбомом стояла на полке потрепанная плоская книга «Доктор Айболит» — сказочная повесть Корнея Чуковского. Про то, как доктор плавал в Африку спасать больных обезьян.
Известное произведение. Наверное, и Олешек эту сказку читал. Потому-то для него Африка — страна львов, пустынь, реки Лимпопо с крокодилами и всяких тайн, на которые можно наткнуться под любой пальмой… Впрочем, читал он, скорее всего, не только «Айболита». Возможно, и с Жюлем Верном знаком, и с другими книжками про путешествия. Не дошкольник ведь уже…
Тут я поймал себя, что невольно ищу глазами Олешека и его маму. Как-то получилось, что среди пассажиров они стали для меня самыми интересными. Словно друзьями сделались. Только тайными друзьями, потому что сами не знали об этом.
В баре их не было. Видимо, несмотря на рекомендации аэропортовской службы, непоседливое дитя гуляло по окрестностям, а веснушчатая мама ходила следом и уговаривала. Конечно же, Олешек уговоры слушал в пол-уха и с неуёмным любопытством ощупывал голыми ступнями африканский континент. «Целый час быть в Африке и не побегать по ней босиком?» — вспомнил я. Улыбнулся про себя и позавидовал Олешеку. И с этой минуты память стала раскручиваться особенно быстро. Потянула ниточку в давний, послевоенный, сорок шестой год.
И я понял наконец, почему Олешкина мама кажется мне такой симпатичной и даже знакомой.
3
Летом сорок шестого года, когда я перешел во второй класс, мне наконец разрешили бегать босиком. Как всем нормальным пацанам из нашего квартала на улице Герцена.
Истины ради следует сказать, что я в этом квартале уже не был прописан. Весной мы с мамой переехали на Смоленскую улицу, к Артуру Сергеевичу, моему отчиму.
Но освободившаяся комната не досталась чужим людям: в ней поселилась моя старшая сестра. Она оставила в Одессе индустриальный институт и вернулась под родную крышу. Вместе с молодым супругом Колей.
У них — у Людмилы и Николая — обитал я гораздо чаще, чем на Смоленской. Это было удобно во всех отношениях: и просторнее, чем в комнатушке отчима, и школа ближе, и прежние приятели рядом, и вообще все тут привычное, свое.
Одно плохо: воспитание мое теперь шло сразу по двум линиям: с маминой стороны и со стороны старшей сестрицы.
Вот перед ними двоими я и отстаивал свое право «босяцкой жизни». Мама и сестра не сдавались, дружно переходили в контратаки:
— Почему тебе нравится быть похожим на шпану?
— Чего похожего?! — возмущался я. — Шпана ворует и финками дерется!
— Этого еще не хватало! Достаточно того, что ты так выглядишь. На тебя что ни надень, сразу превращаешь в ветошь…
Я действительно «превращал». Потому что женщины то и дело надевали на меня вещички, которые в свое время прислал из Германии отец. Он, видимо, там, вдалеке, не учитывал мое быстрое подрастание, и все эти штанишки с кисточками по бокам и рубашки с перламутровыми пуговицами оказались или маловаты, или только-только на нынешний день. без запаса на вырост. Мама и Людмила старались, чтобы я успел их износить. Ну, и я старался, по-своему. Потому что чересчур аккуратная и к тому же «заграничная» внешность юными жителями улицы Герцена не одобрялась и служила темой для высказываний о «фрицах» и «буржуях».
А если ты босиком — тут уж никаких претензий. Пускай на тебе любые заграничные «шкеры».
Но самое главное — бегать босиком так приятно! Сразу весь такой легонький делаешься, будто по облакам скачешь!
— Это и для здоровья полезно! Дядя Боря говорил!
— Мало ли что скажет дядя Боря! Вот пропорешь ногу да получишь заражение! — Это мама.
— Не получу! Йодом помажу, вот и все!
— Ох, «йодом»! — Это Людмила. — Вчера ладонь тебе я мазала после занозы, ты как верещал!
Я взвивался от негодования:
— Ну что ты так бессовестно врешь! — Людмила, она, конечно, старшая и воспитывает меня, но все же она сестра, а не мама. И я не церемонился в выражениях.
— Вот я и говорю — шпана…
— А ты не ври! Была не заноза, а вот такая щепка! А я не верещал, только ойкнул два раза… три…
— И сейчас опять глаза на мокром месте…
— Потому что все ребята босиком, а мне ничего никогда нельзя… Крепостное право… — Я был подкован в исторических вопросах.
— Мы о тебе же беспокоимся, убеждала мама. — Лето еще только началось, на улице прохладно…
— Ох уж прохладно! Жара как в Африке!
Я не зря сказал про Африку. В соседнем квартале ремонтировали кирпичный дом, привезли много песка, и мы ведерками и коробками натаскали целую кучу к себе на двор, для игры. Песок был сухой и очень теплый от солнца. Мне казалось — такой же песок в Сахаре.
— Вот схватишь воспаление легких, будет тебе жара как в Африке, тридцать девять и пять, — говорила мама. — Забыл, как болел зимой?
Я не забыл. Но это было в холодном феврале, а сейчас — лето. Понимаете — лето! Счастливая пора!
В конце концов я добился своего (точнее, выревел). Уже сдаваясь, Людмила сумрачно предрекла:
— Теперь каждый вечер будет одно и то же: с немытыми ногами в постель.
— Буду мыть! Чеснослово!
— Знаем мы твое слово. Обещал помогать по хозяйству, пол подметать, по воду ходить, а сам…
— Пожалуйста! Хоть сейчас! Пошли на водокачку! — Я с ликующим воплем сбросил у порога сандалии и схватил алюминиевый пятилитровый бидон (ведра были мне еще не под силу).
… Первые «босые» дни — пока еще не огрубели подошвы, не притупились нервы, — впечатления у тебя сладкие и радостные. Этакая свобода и чувство контакта со всей матушкой-планетой. Чуткими ступнями ты ощущаешь прохладные доски только что вымытого крыльца, пористые кирпичи мощеной дорожки, щекотание травы, покалывание мусора на затоптанных дворовых пятачках, рассыпчатую податливость песка, разлетающуюся влагу прогретых лужиц…
Я и на водокачку-то напросился не из-за приступа трудового энтузиазма, а потому что рядом с ней много луж, по которым пробежаться — одна радость.
Итак, с Людмилой и Николаем отправились мы за водой (или все-таки «по воду»? Как правильно?).
Водокачка стояла в трех кварталах от нашего дома, на углу улиц Кирова и Урицкого. Была она такая, каких нынче нигде, наверно, уже не осталось. Целый дом. Точнее, изба. С крыльцом, печной трубой и несколькими окнами над завалинкой. От обычной избы она отличалась тем, что из бревенчатой стены торчали три изогнутые железные трубы. Недалеко от окна. Одна — высоко, вторая — в метре от земли, третья — совсем низко, над тяжелым, сколоченным из плах корытом, которое называлось «колода».
Из большой трубы вода наливалась в бочки (для этого на ней висел дополнительный кожух, похожий на узкое ведро без донышка). Бочки эти хозяева привозили на ручных тележках. А иногда приезжали старые небритые водовозы — как из фильма «Волга-Волга». Их большущие бочки лежали на телегах, которые тащили брюхатые лошаденки.
В нижней части окна был сделан выдвижной ящичек. Кто хотел налить два ведра, бросал в него две копейки. Ящичек уезжал внутрь, и тут же из трубы, которая в метре над землей, начинала бить тугая струя. Подставляй одно ведро, потом другое и уступай место следующему в очереди.
Наполнить бочку на тележке стоило гривенник. Сколько платили водовозы со своими деревянными цистернами, я не знаю. Лошади из колоды пили бесплатно. Возчики в это время смотрели, чтобы мальчишки не дергали из конских хвостов длинные волосы, которые шли на рыболовные лески. Тут были свои правила игры. Если не проявил расторопности, могут огреть хворостиной (кнутами возчики не дрались). Но если успеть вырвать волос и отбежать, гнаться не будут, только погрозят вслед…
Людмила, Николай и я встали в очередь. У Людмилы ведра были на коромысле, у Николая в руках. Я помахивал бидоном и громко стукал по нему коленками…
Очередь была — человек семь. Двигалась неторопливо. Я потоптался рядом с Людмилой. Потом незаметно отошел, побродил по прохладным глубоким лужам (в них отражались облака и я сам, перевернутый). Постоял у колоды и погладил по гнедому боку низкорослую добрую кобылку (возчик покосился, но ничего не сказал). Кобылка благодарно помахала головой, с морды на меня полетели брызги.
Я стал глазеть по сторонам. Улица Кирова была в основном деревянная, одноэтажная, но через дорогу от нас, наискосок, стоял двухэтажный кирпичный дом. Очень красивый, со всякими узорными выступами и окнами с полукруглым верхом. А в окнах с кружевными переплетениями — разноцветные стекла. Я привычно полюбовался этой архитектурной диковинкой и дернул сестру за платье:
— Этот дом — чей?
— Тебе же прекрасно известно, что там музыкальная школа.
Конечно, мне это было известно. Однако я знал и другое: школа там сейчас, а раньше в таких красивых домах жили всякие буржуи. В фельдшерском училище, что недалеко от нашей школы на улице Ленина, обитал, например, богатей по имени Яша Шайчик. Мне про это дядя Боря рассказывал. А были еще дома Панкратьева, Колокольникова и так далее.
— Я спрашиваю, кто здесь до революции жил!
— Никто. Здесь была синагога.
— Чё-о?
— Не «чё», а «что», оставь свой чалдонский выговор…
— Синагога — это еврейский храм, — миролюбиво пояснил Николай. — У христиан — церкви с крестами, у мусульман — мечети с полумесяцами, а у евреев — синагоги с шестиконечными звездами. Видишь, в окнах узор из таких звезд?
Я пригляделся. В самом деле, верхнюю часть каждого окна украшала шестиконечная звезда, сплетенная из деталей рамы. Раньше я не обращал внимания. А теперь этот рисунок сразу напомнил мне одну вещь, очень знакомую. Но… напомнил не только мне. Людмила тут же сказала:
— Ты, кажется, обещал сделать звездочки для ведер. Где они, а?
— Я же не умею делать такие, с шестью концами, — беспомощно буркнул я.
— Речь и не шла о таких, не выкручивайся. Вполне годятся твои «самолетики».
Но я выкрутился:
— Конечно! Я и хотел! Но заноза же воткнулась!
Я загнал щепку в ладонь, как раз когда отрывал дранки от обшитой фанерою задней стены сарая. Именно для этих самых звездочек. Только мастерить я их собирался не для Людмилы, а для себя. Ради замечательной игры!
Делать звездочки-самолетики научил мальчишек дядя Боря. Ребята часто сидели в его проходной комнатушке, он рассказывал им всякие истории, учил мастерить разные самоделки.
Звездочки сплетались из пяти деревянных полосок. Они получались такие же, какие мы привыкли рисовать в тетрадках и на заборах. Прямыми штрихами: раз-два-три-четыре-пять, и получается звезда с пятиугольником посередине. И смастерить такую — не труднее, чем нарисовать.
Переплетенные дранки держались довольно крепко. Но для большей прочности мы связывали концы нитками. Тогда звезду можно было с размаха запускать в воздух. Дядя Боря сказал, что такой игрой он занимался в собственном далеком детстве.
Мой приятель Семка Левитин не поверил:
— До революции таких звёздов не было, они же советские…
Но дядя Боря разъяснил, что пятиконечная звезда — очень древний знак. Его даже волшебники использовали в старинные времена.
Видимо, звездочки в самом деле были малость волшебные. Ну, одно слово — самолетики. От легкого броска они взмывали высоко-высоко и кругами реяли над простором нашего двора. А сделанные наиболее удачно даже возвращались после полета к ногам хозяина. Дядя Боря сказал, что это «эффект бумеранга».
Взрослые сперва ругались, но потом увидели, что легонькие «самолетики» безопасны для стекол. Успокоились. А вскоре нашли таким звездочкам и свое применение. Приспособили класть их в ведра, чтобы вода не плескалась, когда несут с водокачки. Раньше для этого использовались фанерные диски или крестовины из лучинок, а тут оказалось: драночные звезды лучше всего. И смастерить легко, и «держат» воду отлично.
Людмила все просила; «сделай» да «сделай». А я все обещал да обещал.
— Заноза не помешала тебе смастерить звездочки для себя, — напомнила старшая сестрица.
Она была ужасно дотошная.
— Я же сказал: сделаю!.. Смотри, очередь подходит.
Сперва набрала воды в ведра Людмила. Потом Николай. Я собственноручно опустил в ящичек копейку. И подставил под трубу бидон.
Толстая струя ударила в алюминиевое дно так, что ручка бидона едва не вырвалась из ладони. Посудина загудела и наполнилась моментально. Вода захлестала через край. Брызги окатили меня с ног до головы. Вообще-то в жаркий день это даже приятно. Однако я отскочил и показал окошку с ящичком мокрый кулак.
Дело в том, что за стеклами маячило девчоночье лицо. Круглое, усыпанное крупными, как горох, веснушками. Обычно у окна дежурила пожилая скучная тетка, а сегодня смотрите-ка! Дунька конопатая! Годами не старше меня, а уже какая нахальная! Взяла и забрызгала незнакомого человека!
Она смеялась и смотрела на меня, расплющив о стекло пятнистый нос. Я повертел кулаком — увесисто и обещающе попадись, мол. Девчонка отодвинулась и покапала язык. Но… не просто его высунула, а трубочкой.
Когда язык показывают лопатой («Ы-ы-ы!»), это явная вражда и вызов. А если трубочкой — тут наполовину игра. Вроде бы и дразнилка, и в то же время вопрос: «А ты так умеешь?»
Я умел и тут же продемонстрировал это. Мало того! Я поставил бидон и состроил страшную рожу, оттянув пальцами нижние веки.
— Бэ-э-э…
Девочка удивленно замигала. И конечно, все это наше общение прервала Людмила:
— Ты и здесь ухитряешься вредничать! Зачем дразнишь девочку? Людей задерживаете! Идем…
На прощанье я хотел снова показать конопатой вредине кулак, но ладонь почему-то не сжалась, и я помахал растопыренными пальцами. Можно было понимать как хочешь. И «подожди, поймаю», и «до встречи»…
Весь день мне было радостно. Через груду гнилых опилок я пробрался за дровяной сарай, надрал там от фанеры тонких полосок и сделал пять звездочек — четыре для ведер и одну для игры. Мой «самолетик» оказался замечательным. Летал высоко и после каждого запуска возвращался к моим босым, заляпанным грязными брызгами ногам. Приятели — Семка Левитин, рыжий Толька и Амир Рашидов — завидовали, но без досады, по-хорошему.
Наигравшись «самолетиками», мы погоняли в траве тряпичный мяч, потом сделали из консервных банок фашистский танк и разбомбили его кирпичами… В общем, интересных дел хватило.
А в перерывах среди игр я отходил в сторонку и радовался жизни в одиночку. Всяким мелочам радовался. Приятно было провести ступней по желтой головке одуванчика — мягкая щеточка лепестков так славно щекотала кожу. Хорошо было и потоптаться на шероховатом свежем срезе могучего березового чурбана (соседи у сарая пилили дрова). Или выбраться из оконца на железный навес крыльца и попрыгать на горячих от солнца кровельных листах…
И все это время я ловил себя на ощущении, будто за мной подглядывает — сквозь репейники, или из-за угла, или в щель забора — веснушчатая девчонка. Это и смущало меня, и веселило.
На следующее утро я взял бидон и пошел к водокачке один. И вот удача-то! Народу — никого, а за стеклом опять маячит круглое конопатое лицо.
Я подставил бидон. Большим пальцем показал: лей.
Девчонка встала на подоконник. Она была в куцем, белом с коричневыми листиками платьице. Ее коленки прижались к стеклу, образовав два плоских бледных кружочка. Она открыла форточку и высунула голову с тощими желтыми косицами.
— А деньги?
— Я вчера копейку дал! На полное ведро! А тут всего полведра! Лей за вчерашнее!
— Я вчера полное ведро отмерила! — насмешливо объяснила она.
— А кто тебя просил полное? Через край же вылилось!
— Ничего не знаю. Раз копейка, значит, ведро. А теперь плати снова.
Копейку я из дома не прихватил. Да и не в ней, конечно, дело. Копейка была ценой чисто символической даже по тем временам. Самое дешевое перо для ученической ручки-вставочки стоило, по-моему, пятак, а дешевле этих предметов не было ничего. И мы с конопатой «хозяйкой» водокачки, конечно, играли, хотя и делали вид, что всё всерьез.
— Лей. — сурово потребовал я.
— Ладно уж… — Она прыгнула с подоконника, и в бидон, как вчера, ударила гулкая струя. На этот раз я не прозевал и не дал перелиться через край, отскочил. Девчонка опять высунулась в форточку.
— В другой раз приходи с ведром, у нас по полведра не отпускают… Или приноси полкопейки!
Хитрая была. Но я был еще хитрее! Всем известно, что в царское время выпускали денежки в половину копейки. Такая монетка называлась «грош». А были и половинки гроша — полушки. Но мало кто знает теперь, что и в первые годы после революции грошики чеканились тоже. С буквами «СССР» и надписью «Пол-копейки». Потом они стали редкостью, но у меня такая денежка была: лежала в коробке со значками, марками и всякой мелочью.
И я весь день радовался тому, как завтра возьму над «конопатинкой» верх.
И взял. Постоял и очереди позади двух теток, опустил полкопейки в ящичек, увидел девчонкино растерянное лицо и показал ей язык-трубочку. Она смешно подняла маленькие светлые брови и развела руками: ничего, мол, не поделаешь, сдаюсь…
От водокачки я уходил, изображая спиной гордость и торжество. Подавлял желание оглянуться и старался не выгибаться от тяжести.
На следующий день я пришел к водокачке опять с Людмилой и Николаем. И тут мы с девочкой поменялись ролями: виновато разводил руками я — когда опустил копейку: «Извини, но грошика больше нет». Она оценила мое смущение и налила мой бидон аккуратно, без брызг. И я, уходя, впервые помахал ей рукой без всякой «дразнючести». И она помахала за стеклом.
В тот день мой сосед-пятиклассник Лешка Шалимов и его большие приятели взяли меня и рыжего Тольку на свалку завода пластмасс.
Еще недавно это был оборонный завод и делал что-то секретное. А после войны стал выпускать посуду, портсигары, расчески и мелкие игрушки. На свалке, если повезет, можно было найти много чего интересного.
Свалка каскадом пыли, мусора и всякой рухляди спускалась от заводского забора в лог. Мы лазали по склону среди сора, пахнувшего жженым целлулоидом и едкой химией. Горели охотничьим азартом. Не считая кусочков разноцветной пластмассы, каждому достались и «крупные» трофеи. Лешка нашел почти целый портсигар (зеленый, как малахитовая шкатулка), Толька — голову от куклы, а я — желтую (почти золотую) рыбку, склеенную из двух половинок. Длиной в спичку. И очень обрадовался…
Радость мою поубавила старшая сестрица, когда я после свалки появился перед ней «в виде. который не передать словами». Она подвергла меня обработке — сначала словесной, затем санитарной: принялась, как маленького, отмывать в корыте. Процедура была неприятная вдвойне от того, что мне представлялось, будто в окно заглядывает «водокачкина девчонка» и ехидно декламирует строчки из «Мойдодыра». Я уже упоминал, кажется, о своем необузданном воображении в детские годы.
Но все проходит. Прошел и тот кошмарный вечер, и опять наступило утро. Правда, было оно пасмурным и зябким после ночного дождя. Но я снова взял бидон и отправился «на свидание». И снова босиком, несмотря на причитания Людмилы.
Лужи были холодные и ветер сырой, неуютный. Хорошо, что Людмила все же заставила меня надеть суконную курточку. Зато у водокачки мне опять повезло — ни одного человека А «конопатинка» дежурила за окном. Замахала рукой, когда я хотел опустить копейку: не надо, мол.
Я набрал воды. Потом собрался с духом и жестом показал: открой форточку, поговорим. Девочка — тоже движениями рук, но очень понятно — ответила: не велят, холодно.
Я стеснялся говорить громко, так, чтобы слышно было через стекла. В кармане курточки у меня был огрызок синего карандаша. Я подобрал в траве размокшую коробку из-под «Беломора», нацарапал на левой стороне: «Как тебя зовут?» Сунул записку в ящичек. Он уехал. Девочка прочитала, закивала, убежала в глубь избы. И скоро вернулась. Прижала к стеклу тетрадный листок. На нем крупным почерком первоклассницы были выведены чернильные буквы: «Поля».
Я тоже закивал: понятно. Она пальцем ткнула в меня и сделала вопросительные глаза. Но мне больше не на чем было писать. Я начертил в воздухе: «Славка». Она виновато пожала плечами: не понимаю.
Кричать я по-прежнему стеснялся, особенно свое имя. Показал пальцами: дай листок. Девочка развела руками: не поняла снова. Тогда я решил, что принесу записку завтра. А пока… я нащупал в кармане желтую пластмассовую рыбку. Достал, повертел в пальцах и пустил в колоду. Рыбка плавала на боку, но все равно красиво. Поля расплющила о стекло веснушчатую рожицу. Я достал рыбку, опустил в ящичек. «Это тебе». Поля заулыбалась, взяла подарок в ладошки. Смотрела то на него, то на меня…
Заскрипели колеса, показалась из-за угла кобыла с бочкой на телеге. Я поплескал из колоды на ноги, чтобы смыть нашлепки грязи, одернул курточку, ухватил бидон и уже привычно помахал девочке Поле: «До завтра».
А назавтра я заболел.
Еще с вечера у меня побежало из носа, началось сопение и чихание, а утром распухло горло.
Ох, сколько жалобных, назидательных и укоризненных речей выслушал я по поводу своего упрямства, из-за которого ходил босиком «в такой дикий холод». И обещаний, что этим летом при любой погоде больше не выйду из дома без чулок и ботинок.
— И не вздумай спорить! У тебя наверняка начинается туберкулез!
Я и не спорил. Скорей бы только этот «туберкулез» кончился и меня отпустили на улицу.
Кончилось все через три дня. И я, стуча твердыми ботинками по дощатому тротуару, побежал на улицу Кирова. Была опять прекрасная погода, но душу мне холодило какое-то предчувствие.
Так и есть! Поли в окошке не оказалось, дежурила прежняя пожилая тетушка в клетчатой косынке.
Я потоптался в сторонке, не зная. что делать. Бидон я на этот раз не взял, не было даже причины подходить к крану.
Томился я, наверно, с полчаса. А когда у водокачки не осталось никого, набрался смелости: обошел избу и постучал в дверь.
Женщина в клетчатой косынке открыла сразу. Не удивилась.
— Ты к Полюшке, небось?
— Ага… — Я уперся взглядом в свои ботинки.
Женщина не просто сказала, а поделилась со мной печалью:
— Уехала она. Уехала Полинка-тополинка моя. Домой…
— Куда… домой? — Я поднял глаза.
— В Вагай, к матери своей. Она, мама-то ее, сестра моя младшая, там живет. И в мае, в аккурат после Дня Победы, угодила в больницу. Большая тетка, а с детской хворью, со скарлатиною, бывает же такое… А Полинку куда девать? Вот свекор мой и съездил, привез ее ко мне. Отец-то у их все еще с армии не пришел. С немцами воевал, с японцами воевал, а домой никак не пущают, хотя вроде и воевать больше не с кем… Вот Полинка и жила с нами, покуда мать в больнице. А вчерась уехала…
— Жалко, — сказал я честно и забоялся, что намокнут глаза.
— Ишшо бы не жалко, — согласилась словоохотливая тетка. — Помощница мне была, управлялась как большая… А ты, что ль, тот мальчик, который рыбку ей подарил?
— Ага… — отозвался я сипловато. Опять глядя на ботинки.
— Она все в окошко глядела, думала, что, может, придешь…
— Болел я…
— Конечно, раз болел, какой спрос… Помидорку хочешь?
Я кивнул. Тетка ушла в дом и тут же вынесла упругий алый помидор.
— Ешь, она помытая… Может, соли сыпануть?
— Не, я так. Спасибо… А Поля больше не приедет?
— Кто знает. Разве что с матерью на будущий год… Вот такие, значит, дела…
Я еще раз тихонько сказал спасибо и пошел от водокачки. Потому что с другой стороны уже окликали: «Эй, хозяйка!» И стучали о стекло копейками.
Нельзя сказать, что я очень горевал, Жаль. конечно, да что поделаешь. Хорошо хоть, что успел имя узнать, буду вспоминать иногда. И она меня. Правда, без имени, но все равно. Взглянет на рыбку и вспомнит. Да, небось и полкопеечную денежку прибрала себе на память…
В общем, печаль моя была без горечи. Скрашивал ее и вкусный помидор. (Ранний какой! Наверно, парниковый.) Но доесть сладкий овощ мне было не суждено. Когда от помидора осталось около трети, когда на улице Урицкого навстречу мне вылез из подворотни черный с рыжими подпалинами петух. Большой, гладкий, с развязными манерами.
Видимо, во мне этот куриный предводитель углядел нерешительного интеллигентного мальчика (каковым я и являлся по своей натуре, несмотря на некоторый налет уличных нравов). Он заклокотал, начал мести крылом пыль и боком-боком двинулся на меня.
В другое время я, скорее всего, дал бы деру. Но сейчас… конопатая девчонка все еще будто хитровато наблюдала за мной. И остатком помидора я отважно запустил в пернатого бандита.
Удачно запустил! Вляпал ему по гребню. Разбойник мигом превратился в трусливого петьку и, квохча, как хохлатка на сносях, полез обратно под ворота.
Эта победа еще больше ободрила меня. Но печаль не ушла совсем. Медленной такой и еле слышной мелодией отзывалась в душе.
У себя на дворе я сделал из дранок новый пятиконечный «самолетик» и загадал: если после запуска он вернется ко мне, значит, в будущем году вернется и Поля…
Возможно, звездочка и прилетела бы назад. Но я не рассчитал, пустил слишком сильно. И, не замедлив полета, звездочка на верхнем витке ушла в гущу старого тополя, что рос посреди двора. Скрылась в листьях.
«Ну, что ж…» — подумал я. Сел на крыльцо и стал расшнуровывать ботинки. Людмила покричит, пошумит и в конце концов махнет рукой. Не мучиться же мне, в самом деле, все лето, если жара как в Африке.
…Не знаю, может быть, девочка Поля и приезжала к своей тете в следующем году. Выяснить это я не мог, потому что осенью водокачку снесли. Она стала не нужна. Появились на нескольких перекрестках водонапорные колонки. В том числе и рядом с нашим домом на улице Герцена. Воду можно стало брать совершенно бесплатно. И кроме того, можно было брызгаться там в жаркие дни, если рядом не оказывалось крикливых соседок с коромыслами…
4
Вот так мы с Барбудо сидели за пластиковым столиком, экономно потягивали «коку», и я вспоминал давние времена. А в глубине сознания не исчезала слегка беспокойная мысль: «Где же Олешек и его мама?»
И наконец я их увидел. Снаружи, за стеклами бара. Судя но всему, они прогуливались вдоль здания аэропорта. «Вдоль по Африке».
Я встал, сказал Барбудо. что пройдусь, и вышел к газону с пальмами и кактусами. Олешек с мамой стояли шагах и пяти Он нетерпеливо пританцовывал. Сейчас он опять был в носочках и сандалиях (причем один носок — это заметно было — оказался надетым на левую сторону). Вязаная курточка висела на Олешеке, как гусарский ментик. Олешек вытянул руку, что-то показывал маме. Я глянул туда же.
Перед нами было надоевшее уже поле аэродрома, на котором белел неподалеку наш «Ил», а за ним два иностранных лайнера. Дальше — степь, уходящая к сизому горизонту… Но… То ли изменилось освещение, то ли просто меня осенила догадка и потому иной стала глубина зрения — в какой-то миг я осознал: синеватая даль — не дымка, не туманное небо. а необъятный простор океана.
Ну, конечно же! Ведь Рабат — на побережье Атлантики!
Дымчатая синева словно откликнулась на мою догадку, встала гигантской вертикальной стеной. Замкнула мир панорамой космического масштаба. И на этой стене я разглядел крошечные, но хорошо различимые белые теплоходы. (Словно кто-то вырезал эти малюсенькие фигурки из ватмана и приклеил к гигантской плоскости…
Наверно, так устроен человеческий глаз, что порой дальнее пространство кажется ему вставшим отвесно. Помню, что и Черное море, когда я увидел его впервые — в Севастополе, за Херсонесом. — показалось мне вот такой же синей стеной. И таким же я видел море в очень давних детских снах (они запомнились почему-то яснее многих реальных событий). Мне снилось или серое, под туманным небом, или дымчато-голубое. с размытым верхом, необъятное пространство, которое вдали становится плоским, и эта исполинская плоскость не лежит горизонтально, а всей своей громадностью обращена ко мне. И по ней медленно, почти незаметно движутся крошечные пароходы и кораблики с парусами.
Все было в точности, как сейчас. Но откуда взялись такие сны? Ведь в ту младенческую пору я не видел моря наяву. Может быть, это шевелилась память о прежней жизни, когда я был кем-то другим? Моряком или жителем прибрежного города?
Таким же — синеватым и вертикальным — я однажды увидел пространство в Тюмени. Была весна, и разлив Туры затопил заречные улицы, ушел к дальним деревням. Я видел эти деревни, видел колесный буксир, который карабкался по «стене», как трактор. Видел плоты, лодки. островки и отраженные в синеве облака. Тоже было похоже на морские дали. Но в снах море было более просторным, свободным от всякой «сухопутной мелочи», более настоящим, что ли…
А разлив Туры я наблюдал первый раз, сидя на руках у отца. Наверно, отец гулял со мной и вышел к речному обрыву. Судя по всему, была весна сорок первого. Значит, шел мне тогда третий год. Смутно помнится, что я о чем-то говорил отцу и он мне отвечал. И слово «море» звучало в нашем разговоре. Но сути разговора не помню…
А сейчас, глядя на Атлантику и вспоминая отца, я подумал: ведь он в то время, до войны, еще ни разу не видел моря.
Жизнь эта была несладкая — в постоянном страхе за себя и за семью. По чьему-то доносу угодил в тюрьму. чудом избежал большого срока, но все время чувствовал себя на крючке НКВД. Пытаясь сорваться с этого крючка, метался с места на место, пока не осел в Тюмени. Но и здесь не было покоя. В школе и в институте, где отец преподавал русский язык, все время кого-то «брали». Знакомых, друзей. Особенно в том тридцать восьмом, когда на свет появился я… До поездок ли тут к морю! Кольцо сжималось.
Теперь я думаю иногда, что войну отец встретил даже с облегчением. Быть солдатом не в пример легче. чем без вины виноватым «врагом народа».
А море отец увидел, судя по всему. лишь в сорок четвертом, когда фронт придвинулся к Балтике…
— Мама, ну ты же не туда смотришь! Вон там они! — Голосок Олешека был звонок и нетерпелив. — Пошли!
Я глянул туда, куда Олешек тянул мать.
Вблизи от нас, на самом краю лётного поля, в траве. похожей на нашу овсяницу, стояли два самолетика. Ну, как игрушки. Спортивные или, может быть, чьи-то личные (ведь мы были в стране с частной собственностью). Один — округлых форм, бело-голубой, другой — с узкими контурами стрекозы, красно-желтый. с черной полосой на хвосте.
Мать с Олешеком подошли к самой кромке травы. Я тоже — шагах в пяти от них.
— Мама, они настоящие?
— Конечно!
— А может, это детские?
— Н-не знаю. Разве такие бывают?
— Бывают, я читал. В Америке. Там один мальчик летал на самолете, он сын фермера.
— Но все равно это был не специально детский самолет. Мальчик научился летать на взрослом.
— Хорошо ему. — выдохнул Олешек.
— Видимо, он очень старательно учился, — с назидательной ноткой сказала мама. — Без этого нельзя.
— Бывает, что и можно. Сразу…
— Выдумщик.
— Ничего не выдумщик! Помнишь кино? Про мальчика Дэви!
— Не помню…
— Показывали по телевизору. Папа этого мальчика был летчик и подводный снимальщик. С кинокамерой. Он снимал акул под водой здесь, в Африке. И его акулы изранили всего. И Дэви сам управлял самолетом, чтобы долететь домой и спасти папу…
Я тоже помнил этот старый фильм. «Последний дюйм». Пески на побережье Красного моря, синяя глубина с волшебной пестротой рыбьих стай. Акулы, кровь. Отчаяние мальчишки, боль отца. Равнодушная громкая песня — бред раненого летчика: «Тяжелым басом гремит фугас…» И ее припев — крик безысходного одиночества: «Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня…» И как живой ручеек — песенка Дэви о маленьком тюлене. О том, что никто не может быть один, не должен… И детское, сквозь слезы, но настоящее, высокой пробы, мужество мальчика…
Им повезло, они остались рядом: израненный, замотанный жизнью, но не сломленный летчик и его десятилетний Дэви.
А меня с отцом после войны судьба развела. И самыми теплыми остались наиболее ранние воспоминания — когда мы жили вместе. Отрывочные, иногда похожие на сон и все равно… самые родные, что ли.
Солнце сквозь пиджак ощутимо пригревало плечи, но с севера по-прежнему тянул зябкий, совсем не африканский ветерок. Трава, в которой стояли самолетики, была подсохшая и шелестела звонко, как созревший овёс.
И конечно, я вспомнил овес на краю поля в раннем-раннем детстве. И самолетик, который бесшумно опустился из вечернего закатного неба и побежал, мелькая за метелками овса. Далекий и потому маленький.
— Папа, он настоящий?
— Конечно, сынок.
Не верилось мне. Человек в такой самолетик не влезет. Поместится, пожалуй. только мой тряпичный зайчишка, которого зовут просто Заяц.
— Папа, в нем зайцы летают?
— Почему зайцы, мой маленький?
Ох как трудно иногда объяснять простые вещи.
— Ну. зайцы…
Папа засмеялся, взял меня на руки.
Как я догадываюсь, в тот день мы гуляли на городом и оказались недалеко от аэродрома — он лежал за овсяным полем. И я тогда впервые увидел, как самолет садится землю.
— Папа, он сложил крылышки?
— Как сложил?
— Как воробушек…
— Нет, самолеты крылья не складывают, они ведь не птички.
— А почему их нету?
Самолет был виден в профиль, и мне капалось, что крылья исчезли.
— Потому что ты смотришь сбоку Когда полетит, увидишь опять.
Но самолет не полетел. Время было позднее. И тихо было, только овес все шелестел.
— Спать будет, — решил я про самолет.
— Нам тоже спать пора, — отозвался папа.
Я сидел у него на руках и своей щекой касался его слегка колючей щеки.
— Поехали домой, — выдохнул он.
Горел чистый розово-желтый закат, над ним висел едва различимый тоненький месяц. Мы повернулись к закату и месяцу спиной, и отец понес меня к городу. Дорога была не близкая.
Я не помню этой дороги, но осталось ощущение тихой печали. И после, вспоминая тот вечер, я понял, откуда эта печаль.
Год был, без сомненья, сорок первый. Ведь я тогда вёл с отцом вполне связную беседу. Летом сорокового, когда не было мне двух лет, едва ли я способен был к таким сознательным разговорам… Кроме того. судя по спелому шелесту овса, стоял конец июля или август. Значит, уже шла война. И отец понимал, что недолго ему оставаться дома. Наверно, оттого я и чувствовал в нем особую, горькую ласку…
Впрочем, отца взяли в армию не скоро.
Сначала я думал, что он ушел осенью. Потому что отчетливо помню: отец вышел из дома и прошагал мимо окна в своем черном демисезонном пальто и серой кепке — чуть сутулый, одинокий. И кто-то в комнате сказал, что «папа пошел на войну».
Но это был, очевидно, очередной предварительный вызов и военкомат. Ведь не пошел бы отец на сборный пункт без провожатых!
Старшая сестра потом рассказывала, что «по-настоящему» взяли отца третьего января.
В ночь на третье в пединституте, где работал отец, был новогодний вечер. Кажется, до праздников ли было в то горькое время? Но и тогда люди веселились. Тем более что немцев недавно разгромили под Москвой и все жили с радостной надеждой, что наше наступление теперь неудержимой лавиной покатится до самого Берлина.
Мама попросила у соседки нарядное черное платье с бисером, и морозным похрустывающим вечером они с отцом пошли на праздник.
А ночью, когда их не было дома, принесли повестку: утром явиться с вещами. Сестра расписалась на корешке и долго плакала. Потом уснула, оставив повестку на столе.
Говорят, я проснулся, когда отец перед уходом поцеловал меня, и сонно спросил:
— Ты, папа, на фронт, да? — И опять уютно устроился на подушке.
Но это — по рассказам старших. А сам я этого не помню.
Вот странно — не помню, как ушел на войну отец, зато помню елку, которая была у нас в том году.
Новогодние елки мама, сестра и брат ставили для меня, самого маленького, даже в те трудные времена. Эти елки я запомнил — начиная с сорок первого года.
При встрече сорок первого, еще в мирное время, елка была общая — у нас и у соседей Шалимовых. Она стояла в соседской квартире, густая, с запахом старой лесной ели, со смолистыми шишками. Ростом под потолок. На ней горели свечки. Вот запавшая в память деталь: на ветке висит картонный домик со слюдяными оконцами, у него внизу широкая площадка. На двух краях площадки оплывают и потрескивают короткие свечки (в нынешние времена вещь немыслимая по причине пожарной безопасности). Огоньки отражаются в оконцах и в мохнатых звездах из мишуры темного медного цвета…
Огоньков много — от пола до потолка. Я — в тихом восторженном обмирании. Взрослые смеются. Не знают еще, к а к о й год они встречают…
А елка сорок второго стояла на столе. Под ней приютился наш старый, достаточно измызганный дед Мороз (в обычное, не новогоднее время он стоял на этажерке как статуэтка). На длинной ветке, торчащей дальше других, висела стеклянная головка клоуна с широкой застывшей улыбкой и похожими ни красные ягоды щечками…
Потом был сорок третий год. Елочка — маленькая, редкая, но очень славная — стояла на полу. Яркое солнце светило на нее сквозь отороченные морозным кружевом стекла. И среди игрушек горел праздничным красным фонариком леденцовый петушок. Палочка его была вставлена в елочный подсвечник с зажимом, и он покачивался на ветке. Я как увидел, сразу захотел этого петушка. Не потому, что сладкий, а потому, что в нем — праздник.
Сестра сказала:
— Не надо его трогать, смотри, как красиво он горит на елке. Вот тебе другой, Саша принес гостинец.
Знакомый сержант Саша из местного пехотного училища (он часто приходил к Людмиле в гости) дал мне такого же петушка. Эмалевые треугольнички в Сашиных петлицах (погон тогда еще не было) горели так же празднично и ало, как петушок. Саша что-то рассказывал сестре и смеялся. Мама принесла и поставила на стол тарелку с красным винегретом. И во всем чувствовалась радость. Не знаю, почему. Может быть, только что пришло письмо от папы (жив-здоров), а может быть, уже носилось, в воздухе предчувствие близкой Сталинградской победы…
К елке сорок четвертого года готовились всей семьей. Мне было сказано, что принесет елку, разумеется, дед Мороз, но в нынешнее военное время с игрушками у деда туговато, и требуется помощь. Я помогал сестре Людмиле и брату Сергею клеить бумажные цепи. На них пошли разноцветные корочки от старых, еще довоенных тетрадей. Кроме того, сестра плела из бумажных полос крошечные корзинки, а я мастерил ведерки. Дело простое: берешь листок, рисуешь на нем цветочки или узоры, склеиваешь (вареной картошкой) цилиндр. Сверху — дужка из бумажной ленточки. Донышка у такого ведерка нет, но и не надо: не воду же в нем носить.
Кроме елочных игрушек, брат и сестра готовили разрисованные номерки для игры в почту на вечере в своем техникуме. Они рисовали на обороте старых учебных чертежей всяких бабочек, гномиков, зайчат, а также узорчатые ромбики, треугольники, кружочки — все с цифрами. По этим номерам «почтальоны» на вечере будут находить «адресатов» и передавать им записки. Я снисходительно усмехался: знал, что в этих записках всякие любовные глупости…
В соседней комнате жили квартиранты; капитан из танковой части с женой тетей Шурой и дочкой Людой. Люда — славная такая девочка, на год старше меня — готовила свою елку и часто приходила и нашу комнату посоветоваться. Подарила мне кусок серебристой фольги, чтобы вырезать из нее всякие фигурки…
Потом пришли в гости несколько военных. Среди них — Саша. Не тот, прошлогодний, а другой. Лейтенант, по-моему. В золотых погонах. (А т о т Саша уже уехал бить фашистов и, судя по письмам, бил их успешно; с войны он вернулся живой, с одним ранением, и летом сорок пятого опять приходил к нам.)
Лейтенант Саша был с длинной саблей на поясе. Сказал, что им выдали такие для дежурства в училище. Ну и ну! Пистолеты и винтовки у военных не были редкостью (мне даже дали однажды подержать черный тяжелый браунинг), но саблю — вот так, не в кино, не на картинке, а прямо перед собой — я видел впервые. Она была в длинных черных ножнах с медным наконечником.
— Достань, Саша, покажи ребенку, видишь, он млеет. — сказала Людмила. И Саша достал. Положил на стол среди бумажных игрушек и обрезков зеркальный плоский клинок. Лампочка засияла на клинке белой звездой.
— Хорошая вещь, чтобы карандаши точить, — усмехнулся лейтенант Саша. Но все (даже я) поняли, что это он от смущения. А на самом деле, если Саше попадется под эту саблю фашист, то ого-го! И стальная каска не спасет оккупанта…
Елка сорок пятого помнится мне стеклянной игрушкой-фонариком. У него были цветные грани. Когда шарик вертелся на нитке, от него разлетались разноцветные бабочки. И зажигали у меня на ресницах влажные огоньки. Потому что я смотрел на елку сквозь слезы. Перед Новым годом мама тяжело заболела. Несмотря на тяжкий жар, она все же настояла, чтобы дядя Боря, который жил с нами, украсил мне елочку. Но второго января маму увезли в больницу.
Нельзя сказать, чтобы я совсем не радовался елке. но радость была вперемешку со слезами…
И начало сорок шестого года тоже запомнилось слезами.
Тридцать первого декабря, вечером, мы с мамой украсили елку, а потом, ближе к ночи, мама отправилась встречать Новый год к знакомым. Брат и сестра учились в ту пору в Одессе, дядя Боря куда-то ушел. Я остался с соседями, с их девочками Алей и Риммой. И ничего, не скучал.
Заскучал я утром, когда проснулся и увидел, что мамы все еще нет. С полчаса я крепился, а потом расплакался. К счастью, мама пришла скоро. Веселая и виноватая. Вытащила меня из постели, стала утешать, расцеловала. И елка засверкала опять. А вечер был вообще волшебным, потому что мы с дядей Борей пошли на площадь.
В ту пору в Тюмени была громадная площадь, посреди которой одиноко торчала кирпичная водонапорная башня. Башня сохранилась до наших дней, но теперь стоит она в тесноте городского квартала. А в ту пору здесь был такой простор, что границы площади казались мне (если смотреть от башни) округлыми, как пиния горизонта.
И вот накануне сорок шестого года здесь поставили громадную елку с цветными лампочками. На елке висели обернутые фольгой мячи, большие куклы, плюшевые мишки и деревянные грузовички, которые обычно продавались в магазинах, в отделах игрушек. Но было немало и обычных елочных украшений. Вокруг елки понастроили много снежных фигур и горок для катания. Сейчас это кажется привычным, а тогда было одной из первых сказок мирного времени.
Дядя Боря брал меня в охапку, забирался на гору, садился на кусок фанеры, меня сажал перед собой, и мы и гуще других ребятишек и взрослых мчались вниз. Мне тогда высота эта и скорость казались огромными. Я, вцепившись в дядюшку, вопил от страха и восторга. Домой мы пришли покрытые ледяной коркой, и нам обоим попало от мамы, но не сильно, а так, для порядка…
5
Это надо же в какие дали за две минуты может унести память! От пальм и кактусов Рабата в семьдесят втором году к елке в послевоенной заснеженной Тюмени. В ту пору, когда я был на год или два младше Олешека.
А у моей мамы тоже были веснушки, только очень редкие и проступали еле заметно…
Олешек тянул мать ближе к самолетам. Она упиралась.
— Постой. Туда, наверно, нельзя.
— Почему?
— Мало ли что! Здесь заграница, неизвестно, какие порядки.
— Я же только посмотрю!
— Знаю я твое «посмотрю». Не успеешь оглянуться, как ты уже в кабине…
— Ага! И полечу!
— Вот именно… Успокойся, егоза.
Он слегка успокоился, вздохнул:
— Вот, правда, полетать бы…
— Тебе мало? Ну так впереди еще целый день полета, через весь океан.
— Ну как ты не понимаешь?! В таком самолетике — совсем другое дело!
Олешек был прав. Полет в маленьком аэроплане — вовсе не то, что в громадном лайнере, где сидишь, как в автобусе. Небольшой самолет — он словно живой кожей чувствует потоки воздуха и передает это ощущение тебе. Это трепетание растяжек, чутких элеронов, закрылков и тонкого стабилизатора, подрагивание легкой, как фольга, обшивки, дребезжание расшатавшихся заклепок… А когда перед посадкой пилот выключает мотор и с бесшумным сверканием винта самолет круто скользит вниз — вот ощущение полета, вот замирание!..
В шестидесятых годах отец жил в Минске, а старший мой брат, Сергей, недалеко от Минска, в Молодечно. Я приезжал в гости к брату, и вдвоем мы отправлялись к отцу. Не электричкой и не автобусом. Шли на местный аэродромчик, покупали у сонной кассирши билеты и ждали, когда на поле сядет похожий на крупного зеленого кузнечика десятиместный «Ан -2». Транзитный, летящий в стольный город Белоруссии из какого-нибудь райцентра со старинным названием (Ивенец, Столбцы и так далее).
Диспетчерский домик был деревянный, похожий на нашу старую тюменскую водокачку, и о его причастности к аэропортовской службе говорила только торчащая на крыше жердь с черно-белым полосатым сачком-вымпелом.
А сам аэродром был похож на пастбище. По краям его (а иногда и посередине) паслись местные Пеструхи и Буренки. Когда самолет стремительно садился в клевер и ромашки, коровы, задрав хвосты и взлягивая, ударялись в бега. а из открывшейся дверцы замершего «АНа» вываливались в траву бледные тетушки, чтобы отдышаться от морской (вернее, воздушной) болезни.
Полет от Молодечно до Минска занимал не больше двадцати минут. Но это был именно полет. Тот, который чувствуешь всеми жилками…
А еще более сильное ощущение полета я испытал на планере. Именно на таком летательном аппарате довелось мне впервые в жизни подняться в воздух.
Это случилось летом пятьдесят восьмого года. Я сдал экзамены за второй курс университета и приехал из Свердловска в Тюмень на каникулы. Как ни хороша была веселая студенческая жизнь, а домой тянуло всегда. На родные улицы, к школьным друзьям. К маме…
Многие друзья по-прежнему жили в Тюмени, учились в местных институтах и техникумах. А помимо этого занимались всякими увлекательными делами. Два самых закадычных друга — Валерий и Юрий — подались в секцию планеристов. Юрия, правда, не взяли из-за сильной близорукости, но он время от времени летал со знакомыми ребятами пассажиром. А Валерий быстро освоил планерное искусство и авторитетно объяснял мне всякие хитрости про ручку управления и педали. Спортивный аэродром располагался примерно там, где сейчас тюменская «Сортировка». У деревни Войновка. Был он почти такой же, как тот, что потом я увидел под Молодечно. Похожее на выгон поле, будки по краю, полосатая «колбаса» на шесте… Через много лет, когда я писал повесть «Летчик для Особых Поручений», то вспоминал именно эти аэродромы.
Я, Валерий и Юрий приезжали сюда на велосипедах. Иногда мы здесь проводили время дотемна. Впрочем, настоящей темноты не было — июльские ночи сохраняли в небе отсветы заката. Звезды почти не проклевывались, только на западе крошечным золотым шариком переливалась Венера. А на востоке всплывала круглая луна. Она была большущая, но очень застенчивая. Смотрела на поле словно сквозь кисею и густо розовела от смущения. Пахло теплой полынью. Было тихо. Лишь изредка мычали в недалекой деревне коровы.
Порой тишину разрубал рев мотора. Это курсанты развлекались с допотопным американским мотоциклом «Индиана». У мотоцикла не было тормозов, и ездить на нем разрешалось только по широкому полю, чтобы впереди всегда хватало места для пробега после остановки двигателя — как у самолета.
А у сторожки горел костер. На самодельных скамейках и чурбаках собиралась компания планеристов. Говорили о том о сем. Насколько я помню, никто не курил.
Курсанты были отличные ребята. С некоторыми я был знаком еще со школьных лет. Держались они на равных, никто не задирал носа передо мной и Юркой из-за того, что они все — летающий народ, а нам «не дано».
Среди молодежи неизменно оказывался аэродромный сторож дядя Костя — сухой, хромой и старый. Я не знаю, какая жизнь была у него за плечами, но чувствовалось, что непростая.
Дядя Костя любил поговорить о значении мировой культуры и часто упрекал ребят в нелюбви к литературной классике. Сам он был весьма начитан и особенно ценил западных писателей романтического склада.
Во мне дядя Костя обрел понимающего собеседника. Наши вкусы во многом совпадали, к тому же я совсем недавно сдал экзамен по западноевропейской литературе.
Разговор дядя Костя начинал обычно одной фразой:
— А как вы относитесь к… — и после паузы выдавал имя французской, английской или немецкой знаменитости. Я обычно отвечал, что отношусь к названному автору с почтением и любовью, и мы пускались в тонкие рассуждения по поводу «Отверженных», «Пикквикского клуба», «Сирано де Бержерака» или жутковатых гофмановских историй. Окружающая публика состояла в основном из студентов-технарей и слушала нас с известной долей уважения. Вот так-то! Это вам не ручки-педали и шасси-закрылки…
Но такие беседы случались уже в сумерках, когда на костре кипел чайник и в углях пеклась картошка. А днем были полеты. Летали на «Приморцах». Это длинные узкокрылые птицы (похожие на один из самолетиков, увиденных мной здесь, в Рабате, только не желто-красные. а зелепые). На краю поля стоял грузовичок с мотолебедкой. Инструктор махал флажком, лебедка с воем начинала мотать на себя тонкий трос, прицепленный к носу «Приморца». Планер бежал по траве — все быстрее, быстрее — и наконец круто взмывал. Как воздушный змей на бечеве. Когда он оказывался над грузовиком, пилот дергал рычаг, трос отцеплялся и, рассекая воздух, летел на поле. Стоять поблизости не следовало.
Говорили, что бывало, когда трос не удавалось вовремя отцепить или обрубить и дело кончалось «дровами». Но при мне, слава Богу, ничего плохого не случилось. Если не считать двух-трех досадных эпизодов, когда ребята не дотягивали до посадочного знака и садились на картофельные гряды местных огородников.
Жители Войновки приходили выяснять отношения, но больших скандалов не было. Дело ограничивалось охами-вздохами. а потом и смехом. А прилегшего среди грядок «Приморца» дружная компания тащила к стартовой линии на руках…
Неудачные посадки бывали редко. Обычно «Приморец», сделав круг над полем, заходил против ветра и благополучно касался земли похожим на резиновый бублик колесом — рядом с длинным белым полотнищем, которое обозначало ножку громадной буквы Т, выложенной на траве.
Несколько раз там приземлялся и трескучий старенький По-2: это навещал друзей-планеристов наш приятель Лева Кошелев. Он занимался в «самолетной» секции — она базировалась на другом, западном краю Тюмени, на том аэродроме, у которого я когда-то гулял с отцом.
Леву шумно приветствовали… Это были патриархальные времена, и такие вольные полеты между двумя городскими аэродромами тогда, видимо, не возбранялись…
Юрий был горд, что он, хотя и пассажиром, несколько раз уже побывал в воздухе. Но я не напрашивался. Во-первых, назойливость никого не украшает, а во-вторых… чего искушать судьбу.
Но настал день, когда Валерий сказал:
— Ну что, полетишь?
— А разрешат?
— Инструктор разрешил… Или что? Вибрация в поджилках?
Мой друг всегда отличался некоторой бесцеремонностью в анализах душевного состояния собеседника.
Я, по правде говоря, не очень-то доверял Валерию. Не по себе было от мысли, что придется вручить свою жизнь вот этому, лениво-дурашливому субъекту, с которым я не так давно сидел за одной партой. Такой ли уж он опытный пилот? Летает-то без году неделю…
Но вибрации поджилок я показывать не стал. Впрочем. излишней бравады — тоже. Все сразу поняли бы, что она напускная. Сказал со вздохом:
— Что ж, пошли…
На меня надели парашют. Показали, за какую скобу дергать, «если что». Но тут же объяснили, что в любом случае прыгать и дергать бесполезно: парашют все равно не успеет раскрыться, высота полета для этого недостаточна. «Приморец» забирается вверх всего на полторы сотни метров.
— Тогда зачем этот лишний груз? — спросил я как можно безразличнее.
— Такая инструкция…
Я посмотрел вокруг, подумал о маме и полез в кабину, на заднее сиденье. А Валерка — на переднее. Видимо, со стороны это было еще «то зрелище». Мы оба длинные, худые (недаром в школе звали нас Папа Карло Первый и Папа Карло Второй).
Наконец забрались. Валерий задвинул прозрачный колпак. Махнул кому-то рукой. «Приморец» дернулся, побежал, запрыгал упругой резиной по мелким бугоркам. Потом прыганье прекратилось, меня слегка вдавило в сиденье, и я ощутил, что взлетаю. Как во сне! Земля за стеклом круто ушла вниз.
Впервые в жизни я летел!
Это было радостное, хотя и с примесью боязливости замирание.
Земля стала громадной, я увидел освещенный вечерним солнцем город. Я вбирал в себя ощущение полета.
Раньше я думал, что полет на планере — это безмятежное и бесшумное парение. Ведь без мотора же! Но теперь на уши давил ровный, с посвистом, шум. Я догадался, что это шумит рассекаемый плоскостями воздух. У моих колен шевелилась ручка с резиновым наконечником — таким же, какие надеваются на велосипедный руль Это была рукоять управления для дублера. Валерий еще на земле предупредил, чтобы я не вздумал ее касаться, а то… — и он сделал винтообразное движение пальцем вниз. Я. конечно, и не касался. Упаси Господи! Планер и без того вел себя достаточно «круто». Я вдруг понял, что мы летим на боку.
В самолетах, когда они делают большой крен, пассажирам кажется, что с ними все нормально, а земля вдруг встала дыбом. Здесь, в «Приморце», я прекрасно видел и чувствовал, что земля по-прежнему горизонтальна, а мы с Валеркой вдруг завалились набок: слева, вверху — вечерний зенит, справа, внизу — родная Тюмень.
Я перепуганно глянул в нечесаную Валеркину макушку. Она излучала уверенность. Тогда и я малость приободрился. Стал разглядывать город. Раньше я видел его с высоты не более полусотни метров — с парашютной вышки. Сейчас высота была втрое больше. Плавным серебристым изгибом лежала среди зелени и крыш река Тура (на которой у нас с Валеркой и Юркой было в свое время немало приключений). Она казалась отсюда узкой, как сабля. И я вспомнил блестящий клинок, который однажды выложил на стол лейтенант Саша…
Земля быстро поворачивалась. Планер опять обрел горизонтальное положение и быстро снижался. Мелькнуло полотняное Т, колесо запрыгало по тверди.
У планера, в отличие от самолетов, одно колесо. Приземлившись, планер бежит на нем и сохраняет равновесие. А остановившись, мягко ложится на крыло.
Лег и наш «Приморец». Мы выбрались. Я почувствовал. какая теплая и твердая земля и как хорошо пахнет полынь. Валерий пошел к инструктору — получать замечания, а я деликатно отстал. Но все равно слышал, как инструктор сказал Валерке, что «в общем нормально, только чересчур ложишься на борт».
Валерка подошел ко мне. Бормотнул:
— Придирается.
А я скромно возразил:
— А по-моему, нет. Ты и в самом деле на середине круга летел перпендикулярно земле. Я эго очень даже ощутил. Конечно, я мало разбираюсь, но все же…
Как ни странно, Валерка не съязвил в ответ. Сказал покладисто:
— Ладно, учтем… Ну, а ты уж, конечно, больше не захочешь со мной?
— Отчего же? Давай, если можно…
Валерка меня сразу зауважал. Остальные, по-моему, тоже. И оказалось, что лететь можно прямо сейчас: каждому курсанту полагалось за одну тренировку делать два взлета.
Мы поднялись опять, и в благодарность за мое доверие Валерий разрешил мне подержаться за ручку.
— Можешь даже шевельнуть.
И я шевельнул. И ощутил, как отзывчиво шевельнулся туда-сюда в полете «Приморец». Валерий тут же велел отцепиться, перехватил управление. А я стал смотреть на город.
На этот раз я все разглядел подробно. Улицы, колокольни, знакомые дома. И снова заскользил глазами по излучинам Туры, вспомнил нашу одиссею на плоскодонке с самодельным парусом. И чем она окончилась…
В сумерках мы опять сидели у костра, передавая друг другу единственную (зато громадную) кружку с чаем. И дядя Костя с привычной протяжной ноткой задал вопрос:
— А-а как вы относитесь к Антуану де Сент-Экзюпери?
У Экзюпери я читал тогда только «Маленького принца», в чем честно и признался дяде Косте. И сказал, что сказку эту очень люблю и что нынешние дни и вечера теперь будут переплетаться у меня в памяти именно с этой книжкой. Почему? Наверно, потому, что там и здесь полеты, там и здесь грусть.
— А у вас, позвольте спросить, отчего грустное настроение? — осторожно осведомился дядя. Костя.
— Каникулы кончаются. А уезжать не хочется.
Причина была, конечно, глубже. Не просто каникулы кончаются. а навсегда уходят эти славные дни. Частичка жизни уходит в прошлое. Наверно, впереди будет немало хороших дней, но именно э т и х — с костром, с горячей кружкой, с ощущением товарищества, с дядей Костей, с переливчатой Венерой и розовой луной, с неостывшей памятью о первом полете не будет уже никогда.
Ведь первый полет бывает только раз в жизни.
…Из Тюмени я решил лететь в Свердловск самолетом. Тоже впервые в жизни. (Стоило это в ту пору совсем не дорого). И улетел — на стареньком двадцатиместном «Ли-2», который дребезжал и трясся на воздушных ухабах, как телега на булыжной мостовой. Было совсем не похоже на планер, но все равно интересно. Особенно запомнились пухлые облака, проплывавшие под крыльями, и тени от них на косматой шкуре леса.
А путь, который на поезде занимал целую ночь, (духота общего вагона, багажная полка под грязным потолком), длился всего сорок минут…
6
Наконец мы опять заняли места в «Иле», и самолет покинул королевство Марокко. Несколько минут он летел вдоль побережья, словно не хотел расставаться с Африкой. Потом желтая земля с белой каймой прибоя ушла назад. Мы словно повисли внутри синего шара, состоящего из двух полусфер: внизу — вогнутый, как чаша, океан, вверху — космически темный купол неба.
Впрочем, скоро Атлантика перестала выглядеть столь загадочно. Сделалась плоской и серой, с металлическим отливом. Заметно было, что по ней идут волны — длинными рядами. С высоты они казались мелкими неподвижными складками Было походке, что мы летим над громадной стиральной доской из оцинкованной жести. Кое-где на этой «доске» мазками белой краски проступали фигурки океанских теплоходов. Они тоже казались неподвижными, но за каждым хорошо был различим бурунный кильватерный след…
На пассажиров снизошла сонная истома. Аксакал привалился голой к иллюминатору. Мадам откинула спинку кресла и величественно откинулась сама. Веки ее были прикрыты, а губы изредка издавали звук «ф-ф-ф». Возможно, Мадам во сне произносила «фантастико».
Барбудо ушел в салон первого класса к знакомым (и, кстати, не возвращался почти до самой Кубы). Кресло рядом со мной стало сиротливо пустым. Я слегка обиделся на Барбудо.
Ребятишки тоже притихли — не бегали, не катали мячик. А впереди был еще целый день полета.
Я начал дремать. Но скоро очнулся от негромкой перепалки по соседству, это Олешек спорил с мамой:
— При чем туг «не сидится»? Мне правда надо… Да, очень…
И он независимо прошествовал в хвост, где было помещение для тех. кому «очень». Мама его напряженно смотрела вслед. Видимо, опасаясь, что он каким-нибудь образом может вылететь оттуда наружу. Но когда наконец ее чадо опять появилось в проходе, она тут же спряталась за спинку кресла.
Сын ее неторопливой и слегка танцующей походкой шел к своему месту. Вертел головой. Ему явно не хотелось в надоевшее кресло.
— Олешек! — сказал я, когда он проходил мимо.
— Что? — он обернулся весело и без удивления. С готовностью к разговору.
— Иди сюда, побеседуем… — По правде говоря, я не очень представлял, о чем будет беседа, но он тут же сбросил сандалии и забрался в Барбудино кресло. Выжидательно, с искорками в серых глазах, уставился на меня.
— Ну что, — сказал я. — погулял босиком по Африке?
Он охотно кивнул:
— Погулял. Только недолго. Наступил на одну… колючую штучку. Сперва даже думал, что до крови.
Я хотел узнать, что это за «штучка», но Олешек устроился поудобнее и хитровато спросил:
— А откуда вы знаете, как меня зовут?
— Слышал, как мама окликала… А какое у тебя настоящее имя? Олег?
— Нет, Дима.
Вот тебе и на!
— А почему «Олешек»?
— Мама так придумала. Говорит, что как олененок Бэмби, такой же прыгучий… Вы читали книжку про Бэмби?
— Разумеется. И кино есть такое. Не смотрел?
— Не-а…
— Это старый мультфильм режиссера Диснея. Американского…
— А, это у которого «Белоснежка и семь гномов»? «Белоснежку» я видел. Там самый маленький гном мыло съел и пускал из себя пузыри. Так смешно. Помните?
— Еще бы!
Мы дружно посмеялись над гномом, пускавшим пузыри. В этот момент из-за своего кресла опять показалась мама Димы-Олешека — веснушки, очки и встревоженно-смущенные глаза.
— Господи, вот уже где присоседился! Имейте в виду. он вас замучит разговорами.
— Ничего, я тренированный.
— А почему вы «тренированный» — обрадованно уцепился за новую тему Олешек.
Я объяснил, что в городе Свердловске, где я живу, есть дружная мальчишечья компания, которая называется отряд «Каравелла». Так что мне к любопытным собеседникам не привыкать.
— Каравелла — это корабль такой?
Я подтвердил и рассказал, что мы с мальчишками сами строим яхты и ходим на них по местным озерам, на которых случаются вполне морские штормы.
— А я на лодке с парусом никогда не плавал, — заметил Олешек с грустинкой. — Даже завидно…
— У тебя еще все впереди, будут и паруса… А завидовать… что ж, это иногда полезно, если без обиды. Я вот, например, завидую тебе…
— Да? — очень удивился он. — А из-за чего?
— Из-за того, как ты ловко прошелся босиком по Африке. А мне вот не пришлось.
Он засмеялся, повозился опять и сказал слегка дурашливо:
— Кто же вам не давал?
— Страх. Побоялся, что скажут: «Солидный дядька, а ведет себя так несерьезно».
— А когда вы были… еще не солидный, вы гуляли босиком?
— Разумеется! Тем более, что времена тогда были попроще и победнее, обувь приходилось беречь. И, ссылаясь на это обстоятельство, мы с приятелями бегали босые сколько угодно. Помню, мне уже четырнадцать лет было, я приехал в гости к отцу, в белорусский город Бобруйск, и там гулял босиком по всем улицам — от дома до реки Березины, где был чудесный пляж… А некоторую неловкость за свой «необутый» вид я первый раз ощутил только в шестнадцать лет. Когда не по своей воле пришлось прогуляться так по родному городу Тюмени.
Конечно. Олешек спросил, что же тогда случилось И я рассказал, потому что ему интересно было слушать, а мне вспоминать приключения юности.
7
Эта история случилась с Юрием, Валерием и мной летом пятьдесят пятого года, после девятого класса, в наши последние школьные каникулы. Мы тогда часто плавали на лодке.
Это была утлая плоскодонка. Ее подарил мне за ветхостью и ненадобностью мой отчим — любитель утиной охоты.
Мы привезли эту посудину к Валерию на двор, выкрали у его бабушки банку густой масляной краски и зашпаклевали щели. А дно залили гудроном. Помню, что к гудрону и краске прилипали семена одуванчиков, а бабушка на дворе ругала Валерия и жаловалась на судьбу, потому что обнаружила пропажу.
Лодка была рассчитана на одного человека, но мы ухитрялись плавать втроем, не смущаясь, что вода журчала почти вровень с бортами. Мало того, мы из жерди соорудили мачту, а из куска бязи — треугольный с полукруглой задней кромкой парус, в который вшили для прочности несколько длинных сиреневых прутьев. Под такими парусами ходили яхты, которые мы видели на картинках. Этими картинками и ограничивались наши понятия об управлении парусными судами.
Первые дни нам не везло с ветром. Жара и штиль. По однажды задул ровный ветерок с северо-запада. И мы тут же отправились в дальнее путешествие. Слегка смущало нас, что обратно придется идти против ветра и течения, но мы знали, что судно с косым парусом, вроде нашего, может двигаться змейкой, в лавировку. А в крайнем случае, — решили мы. — выгребем. Для этого у нас было самодельное весло с двумя лопастями, типа байдарочного, одно-единственное. Им гребли, им же управляли, когда лодка бежала под парусом.
Пробовать заранее, как наш «корабль» ходит в лавировку, было некогда, мы боялись, что ветер стихнет.
— Ладно, сперва потешимся, — заявил Валерий, — а потом поглядим, что дальше.
Выло у него такое любимое словечко — «потешимся». То есть поразвлекаемся от души.
И мы пустились в плавание!
Попутный ветер и течение резво несли нас мимо плотов, мимо зеленых береговых откосов со старинными домами и колокольнями. Мимо пассажирской пристани с пароходами «Менделеев» и «Орджоникидзе». Мальчишки на плотах махали нам руками и радостно вопили. Закопченный колесный буксир (по-моему. «Механик Кулибин») приветствовал нас басовитым гудком. Еще бы! Мы были единственным парусником на реке Туре.
Радость путешествия не омрачалась ничем. И лишь оказавшись за городом, ощутили мы некоторую тревогу. Этакое предчувствие, что главная часть плавания (при этом не самая приятная) впереди.
Ветерок не стихал, даже стал сильнее. Мы развернули лодку, чтобы, двигаясь зигзагами от берега к берегу, начать обратный путь.
Увы!.. Мы тогда и представления не имели, что для хождения в лавировку судно должно иметь под днищем плавник — выдвижной шверт или тяжелый фальшкиль. Плоскодонка наша никак не хотела быть яхтой. А весло в этом случае совершенно не желало служить рулем. Нас разворачивало бортом к ветру, таскало от берега к берегу, и несколько раз мы черпнули воды. Милая наша, ласковая Тура сделалась строптивой и не уступала ни пяди расстояния. Наоборот, течение отодвигало нас все дальше от дома.
Кончилось тем, что нас крепко трахнуло носом о плоты, на которых работали полуголые дядьки. Юрка сидел на носу и считался впередсмотрящим, но роль эта была сугубо формальной по причине капитальной близорукости и умения задумываться в самые неподходящие моменты. Плотов наш Юрочка, конечно, не заметил, от удара вылетел на них и поехал, пересчитывая бревна суставами. Потом встал на четвереньки и, подслеповато мигая, стал громко характеризовать мои и Валеркины мореходные качества.
Нас в это время отнесло опять на середину. Мы видели, как мужики заботливо подняли и ощупали Юрку, отыскали слетевшие очки и стали оживленно беседовать. Опасаясь нового удара о бревна, мы закричали нашему непутевому впередсмотрящему, что подходить не будем, пусть плывет к лодке сам.
Юрка пожал мужикам руки, укрепил на носу очки и ласточкой махнул в воду.
И тут же мы услышали тонкий отчаянный вопль:
— Стой! Стрелять буду!
На дощатой жиденькой вышке (на которую мы до сей поры не обращали внимания) метался тонкошеий парень и зеленой фуражке и гимнастерке. Неумело пристраивал к плечу приклад винтовки.
Мы с Валерием заорали что-то неразборчивое. А мужики на плотах более понятно:
— Протри зенки, балда гнилая! Это же пацан!
Парень, видать, уразумел наконец, что с плотов ушел не зэк, а случайный мальчишка. Винтовку опустил, но завопил тоньше прежнего и замахал кулаком.
Мы вытащили Юрку. С перепугу набрались нахальства и прокричали часовому, на каком месте у него глаза и чем стреляет его ржавая берданка времен русско-турецкой войны. После этого сдернули полощущий парус, и я отчаянными рывками весла увел посудину к другому берегу, метров на сто выше по течению.
Там выбрались мы на замусоренный корой и щепками песок, чтобы отдышаться. У Юрки постукивали зубы. Он всегда немного заикался, а сейчас еле выговаривал каждое слово:
— К-кто ж-же их знал… П-подошли, г-говорят: «П-пцан, ты откуда, с-с к-какой улицы?» П-п-привет-тливые т-такие. Я г-говорю: «С Г-герцена». А од-дин: «Я там р-рядом ж-жил, на У… У… рицкого…» Я п-подумал: «Н-неужели они т… т… тут к-круглосуточно в-вка-лывают?.. В-все лето?»
— Ладно, п-потешились и хватит, — сказал Валерий. Тоже с невольным заиканием. — Убираем этот д-дрын и начинаем грести. — Он стал выдергивать из гнезда мачту. Юрка начал помогать, но остановился и сумрачно вспомнил:
— Б-бабка б-была, кажется, п… права…
— В чем права? — буркнул Валерий.
— Ут… тром с-сказала: «Т-ты с-своей смертью не помрешь. П-повесят или п-пристрелят…»
У Юрки с его бабушкой отношения складывались непросто. Бабушка была верующая, читала религиозные книги, однако (по Юркиным словам) характеру ее не всегда было свойственно христианское смирение. По крайней мере, в общении с внуком. К Юрке она относилась с язвительной придирчивостью, порицая его за медлительность, рассеянность и недостаток рвения к домашним делам. А также за безграмотность. Кончила бабушка два или три класса церковно-приходской школы и помнила из всех правил синтаксиса только одно: перед словом «что» в предложении ставится запятая. Зато помнила твердо. Юрке это правило тоже, разумеется, было известно, однако на деле он применял его не всегда (по причине вышеупомянутой рассеянности). Бабушка, улучив момент, вытаскивала из его портфеля тетради и, обнаружив отсутствие знака препинания перед «что», подымала обличительный шум…
Впрочем, в это утро внук и бабушка поспорили о чем-то другом (какие там тетради, если каникулы). Не помню, о чем именно. Знаю только, что Юрка стал детально объяснять любимой бабушке, что ее ждет в преисподней за неправильное отношение к внуку. Бабушка не перенесла спекулятивного использования библейской темы и огрела Юрия шлангом от стиральной машины.
То. что именно шлангом, почему-то особенно возмущало и оскорбляло Юрку. Судя по всему, удар каким-либо другим предметом домашнего обихода был бы менее болезнен для его самолюбия.
Отбросив шланг, бабушка и произнесла слова о том, что внук, в силу своих порочных качеств, обречен на насильственную смерть. Сейчас эти слова казались Юрке зловещим пророчеством.
— Ну, чего так переживать. — осторожно сказал я. — Все ведь обошлось, этот дурак не выстрелил.
— Но ведь мы еще не д-доплыли до д-дома, — с грустной задумчивостью отозвался Юрка.
Мы с Валерием тоже призадумались. Уложили жердь с парусом на дно лодки и по очереди принялись сосредоточенно грести против течения. Но судьба готовила нам новый удар: весло в моих руках подло хрустнуло и сломалось.
Если бы посредине древка сломалось, тогда еще ладно, можно было бы грести двумя половинками. Но попасть отломилась у самой шейки. Таким образом, оказались мы с одним однолопастным веслом и нелепой дощечкой, порядком уже измотанные, в десяти километрах от дома, при встречном течении и ветре.
Ну что же, погребли, как могли. И все же двигались, хотя и понимали, что доберемся к месту не скоро.
А впереди ждало нас еще одно происшествие. Самое пакостное. Пиратское.
Плоты у берегов тянулись почти сплошь. То по левому берегу, то по правому. И работали на них не только заключенные, но и вполне свободные, жизнерадостные граждане СССР. Недалеко от пассажирской пристани веселая компания таких граждан, прервав трудовой процесс, развлекалась купанием. Несколько гогочущих мускулистых парней подплыли к нам и наперебой высказывались в том смысле, что на такой калоше мы попадем прямо в царство небесное.
Я деликатно возразил, что, может быть, такого финала и не будет, если пловцы станут держаться подальше. Они, однако, не вняли совету. А один поступил совсем подло…
Это был рыжий — веснушчатый и медноволосый тип. Сразу оговорюсь, что его конопатость и рыжесть не имела в себе ни капельки той симпатичности, которая украшала девочку Полю и маму Олешека. Рожа у него была узколобая, разбойничья, ухватки уголовные, гогот отвратительный. Он осклабился и положил пятнистую лапу на корму нашего суденышка.
Этого было достаточно. Мы оказались в теплой желтоватой воде. Парни, радостно перекликаясь, вылезли на плоты, а мы плавали вокруг лодки и старались выловить имущество. Рюкзак с одеждой поймали, он прыгал на зыби, как надувной мешок. А три пары наших башмаков дружно ушли на дно.
Лодку мы умело и быстро отчерпали на плаву, было не привыкать. Забрались в нее. Были мы целы-невредимы, вещи все оказались на месте. Кроме обуви.
Эта потеря разозлила нас отчаянно. А еще больше — сам факт вероломного пиратского нападения. Наши души жаждали отмщения. Миновав участок плотов, мы выбрались на берег и пошли искать контору лесосплавщиков, чтобы потребовать возмещения морального ущерба и убытков.
Мы долго ходили среди всяких будок, эстакад, штабелей и заборов, но никакой конторы не нашли. Только потеряли еще около часа. Солнце уже заметно склонялось к далеким башням Троицкого монастыря. Напротив этого монастыря стоял дом наших знакомых, у которых мы оставляли лодку. И плыть до этого дома было еще ой-ёй-ёй сколько…
Добрались мы уже после заката. Знакомые не на шутку тревожились. Мы же думали о том, как тревожатся наши домашние.
А впереди ждало нас последнее испытание: путешествие босиком чуть не через весь город. Впрочем, Валерия и меня это не особенно волновало. Но Юрий говорил, что идти так совершенно неприлично. И зябко поджимал ноги. Его незагорелые интеллигентные ступни фосфорически белели в жиденьких июльских сумерках.
Но делать нечего, пошли, выбирая улицы побезлюднее. Было даже приятно идти по теплой пыли немощеных дорог. Пыль эта скоро припорошила Юркины ноги, и он малость утешился.
Я на ходу философски размышлял, какой груз предрассудков и условностей взваливает на наши плечи грядущая взрослость.
Казалось, еще совсем недавно мы бегали, не стесняясь ободранных коленок и прилипших к майкам репьев, пускали из луков стрелы в нарисованных на заборах чертей, сотрясали азартными криками переулки при игре в сыщики-разбойники. Теперь уже так не поскачешь.
Конечно, мы еще многое можем. Например, лихо носиться на велосипедах, гонять на пустырях футбольный мяч или вот, как сегодня, окунаться в «парусные приключения». Но возраст уже накладывает свои запреты на вольную жизнь. Не полезешь теперь с мальчишками на крышу запускать змея, не устроишь весной в лужах гонки сосновых корабликов, не станешь вечером на дворе поджигать самодельные дымовые шашки, чтобы очередной раз перепугать соседку Таисию Тимофеевну…
Да и в школе то же самое. При очередном объяснении с завучем Петром Юлиановичем уже несолидно шмыгать носом и говорить бесхитростно: «А чё я сделал». Приходится тактично объяснять, что растущий интеллект периодически требует разрядки, каковая порой, становясь неуправляемой, принимает причудливые формы — вроде эксперимента с дымящимися сигаретами в зубах черепов гориллы и питекантропа, который (эксперимент то есть) и ввел в непредсказуемое состояние нашу уважаемую биологичку Алевтину Михайловну, о чем мы, естественно, искренне сокрушаемся…
— Да-а… вздохнул я, пыля по обочине. — Многое мы уже потеряли и многое потеряем еще…
— Ну уж дудки! — откликнулся практичный Валерий. — С меня хватит башмаков…
Я грустно посмеялся. Старых башмаков было не жаль. Только бы у мамы не случилось там какого-нибудь сердечного приступа.
…Мама и старшая сестра ждали меня у калитки.
— Хорош, — сказала Людмила, глядя на меня, на босого. И поджала губы (скорее всего, чтобы не разреветься).
— Где тебя носило? — спросила мама и всхлипнула.
Ну и, как водится, охи-ахи, объяснения, упреки, а потом и смех сквозь слезы. А что было делать с оболтусом, выросшим под метр восемьдесят? Поставить в угол? Или, может быть, огреть шлангом от стиральной машины? Но у нас в ту пору машины еще не было…
После того приключения мы все трое к лодке, казалось бы, охладели. На следующий день мы даже поклялись «больше не связываться с этой чертовой посудиной». И держали клятву почти две недели…
Скоро наступила осень. Валерий, склонный к неожиданным увлечениям, вдруг решил, что нам надо заняться боксом. Никакой подходящей секции в округе не было, да и возраст наш был уже «староват» для новичков. Но Валерий бодро сообщил, что заниматься будем самостоятельно.
— Перчаток же нет, — опасливо напомнил Юрий.
— Сами сошьем, из паруса. Там бязь плотная, почти как кожа… А будут перчатки, тогда уж потешимся вволю…
Перчатки получились неплохие, Валерий был мастер на все руки. Однако боксеров из нас не вышло. На первой же тренировке Валерий чересчур усердно двинул Юрку по. носу. Юрка надулся и отказался от дальнейших занятий. А вдвоем нам это дело показалось скучным.
На будущее лето нам было не до лодки: выпускные экзамены, вступительные экзамены… Так и получилось, что наша парусная плоскодонка и вечернее путешествие босиком по всей Тюмени сделались как бы последними воспоминаниями детства…
А в парусах я все-таки не разочаровался. Наглядное тому доказательство — отряд «Каравелла».
8
Конечно, всю эту историю я рассказал Олешеку не так подробно, как пишу здесь. Делал упор на смешные моменты. И Олешек смеялся заливисто, от души — откидывался на спинку и болтал в воздухе вскинутыми ногами (одна по-прежнему в носке на левую сторону). Мадам во сне отзывалась на этот смех недовольным «ф-ф-ф».
Отсмеявшись, Олешек на минутку притих и вдруг спросил:
— А вы к вашему папе в Бобёрск… ой, в Бобр… бруйск тоже на самолете летали?
— Нет, это ведь было почти двадцать лет назад. Тогда самолеты были… так сказать, не в моде. Поездом добирался, с пересадками… Потом уж, когда отец в Минске жил, случалось летать к нему.
Олешек смотрел серьезно, водил кончиком языка по пухлым губам. Вот-вот спросит: «А почему вы с папой жили так далеко друг от друга?» И придется сказать, что всякие бывают обстоятельства. Так, мол, получилось.
Он не спросил, деликатно опустил глаза. Потом поделился:
— А мы с мамой все время на самолете. Из Киева в Москву, а из нее — вот… Тоже к папе.
— А что папа делает на Кубе?
Оказалось, что папа — инженер. Живет уже целый год в городе Лас-Вильясе и помогает кубинцам строить сахарные заводы. За это время папа очень соскучился по маме и Олешеку, и теперь они будут жить в Лас-Вильясе вместе. Там есть школа для советских ребят. «Для детей наших специалистов», — солидно сказал Олешек. Учатся эти дети отдельно от кубинских ребят, на своем русском языке, но играют все вместе. У этой общей компании есть собака. По-русски ее зовут Шарик, а по-кубински Чарик, потому что в испанском языке буква «ша» не выговаривается. А еще там есть великолепная автомобильная свалка, где мальчишки находят много интересных вещей.
Все это Олешкин папа написал сыну в письме, а мама, прочитав письмо, сказала, что надо ехать скорее. Потому что папа, судя по всему, отбился от рук и сам рассуждает, как мальчишка. Не исключено, что вместе с ребятами лазает по свалкам…
— С таким папой не пропадешь, — сказал я.
— Ага, — сказал Олешек.
— Наверно, вы вдвоем будете гулять босиком по Кубе.
— Может быть… Жалко, что не по Африке.
— Разве Куба хуже Африки? Там тоже пальмы, бананы. Тропики.
— Не в пальмах дело, — вздохнул Олешек. — Просто про Африку я думал очень давно, с самых детских пет. Когда первый раз стихи услышал.
— Какие стихи?
— Ну, не знаете разве? Которые Корней Чуковский сочинил:
Вдоль по Африке гуляют,
Фиги-финики срывают.
Что за Африка!
Чудо-Африка!..
Итак, я оказался прав. В самом деле, увлечение Олешека не обошлось без Корнея Ивановича.
— Действительно, есть такие стихи, я их тоже в детстве любил… Но ведь можно и про Кубу придумать…
— Какие? — Он живо крутнулся в кресле, глаза заблестели.
— Ну, например, так…
Босиком прошелся я бы
От Гаваны до Сантьяго.
Если б только не ходил
Вслед за мною крокодил…
Выпалив эти моментально придуманные строчки, я съежился, сообразив, как они далеки от вершин поэзии.
Олешек отозвался снисходительно:
— Ничего… Но это ведь не знаменитые стихи. А те знаменитые, потому что их написал знаменитый писатель.
Во мне зашевелился восьмилетний Славка с улицы Герцена, и я отозвался тоном уязвленного второклассника:
— Да, я, конечно, не очень знаменитый, но в какой-то степени тоже писатель… И между прочим, у меня есть письмо Корнея Чуковского, в котором он хвалит одну из моих первых книжек.
— Ну-у?.. — осторожно выдохнул Олешек и слегка отодвинулся. И заново осмотрел меня своими золотисто-серыми глазами. — А можно посмотреть?
— Письмо? По оно же дома, среди бумаг…
— А книжку?
— Той книжки у меня тоже нет, она вышла семь лет назад. А другую могу показать…
Я встал и потянул с багажной сетки портфель, вызвав сонное неудовольствие Мадам. Достал книжку «Валькины друзья и паруса». Она оказалась для этого случая особенно подходящей, потому что в начале там была моя фотография. Причем не официальная, не со строгой и надутой физиономией, как это часто случается, а хорошая такая, веселая: я стою растрепанный, в распахнутой куртке и опираюсь о ствол могучего тополя. Это снял меня в шестьдесят восьмом году Саня Бабушкин, один из пятнадцатилетних капитанов «Каравеллы».
Посмотрев на фото, Олешек не мог не убедиться, что именно я написал:)ту книжку.
— Ух ты… Она про корабли, да?
— Про корабли. И про ребят, про таких, как ты… и каким был я когда-то… Подожди… — Я вынул авторучку. Она была упакована в специальный целлофановый пакетик, чтобы не потекла на высоте от смены давления. Я разорвал целлофан и написал на титульном листе: «Диме-Олешеку на память о том, как он гулял босиком по Африке. Желаю тебе так же весело и смело обойти весь земной шар и поменьше наступать на колючки». Расписался и поставил дату: «2 ноября 1972 г. Высоко над Атлантикой».
…Олешек унес книжку к себе, в свое кресло, и какое-то время они с мамой листали ее вдвоем. Потом мама выглянула из-за спинки, прижала руку к груди и наклонила голову, проявив тем самым сердечную благодарность. Я поклонился столь же церемонно, давая понять, что рад сделать приятное. И подумал: «А может, спросить Олешека, как зовут его маму? Вдруг… Полина?»
Но понял, что не решусь.
…А самолет все летел, летел в пустом безоблачном пространстве, над похожим на стиральную доску океаном… Летел ли? Может быть, повис неподвижно? Очень уж равномерное было движение, очень монотонный гул.
Стюардессы покормили нас обедом. И опять потянулись неторопливые сонные часы. Я успел написать черновик своего выступления для встречи-конференции с кубинскими писателями. Успел поругаться с проснувшейся Мадам, которая требовала, чтобы я отдал текст ей. Она, видите ли, обязана иметь у себя копии всех подготовленных речей. Я не отдал, заявив, что это не копия, а оригинал. Что же касается обязанностей Мадам, то это ее проблемы.
Мадам сказала, что никогда не подумала бы, что столь безответственных молодых членов Союза писателей могут посылать за границу в составе официальных делегаций. Причем не куда-нибудь, а в страну пламенной революции, где…
Она не договорила и крепко чихнула, как бы подтверждая свое негодование. И, словно в ответ на этот категорический чих, самолет ощутимо тряхнуло.
Мадам замерла, мигнула и… чихнула снова. И наш лайнер опять подпрыгнул, как на ухабе.
— Ф-фантастико, — не удержался я.
Мадам воткнула в меня негодующий взор, но туг же сморщилась и сотряслась от нового чиха. А «Ил» запрыгал, как водовозная бочка на бугристом спуске.
— Вот видите, — сказал я назидательно.
Тряска усиливалась. «Ил» начал то проваливаться в воздушные ямы, то резко взмывать. И все это сильнее, сильнее. Еще сильнее. И вдруг мы ощутили, как он резко идет вниз.
— Ай! Сломался, что ли? — раздался тонкий мужской голос.
Но надо заметить, что это было единственное проявление паники. В общем-то и взрослые, и ребятишки вели себя тихо. Самолет наконец перестал «сыпаться» вниз, но жестокая тряска не прекращалась.
— Что это? — сказала Мадам посеревшими губами.
— Боюсь, что Бермудский треугольник, — мстительно отозвался я. — По-моему, мы как раз где-то в этих пакостных местах.
— Фан… ай!.. — Это от нового сотрясения.
Любопытно, что я тогда не чувствовал никакой боязни. И сердце стукало в нормальном ритме — в отличие от того момента, когда ровно и спокойно летели над Римом.
Кстати, потом, уже дома, прикидывая этот маршрут на морской меркаторской карте Атлантики, я увидел, что мы и правда чиркнули по южной границе знаменитого треугольника, в котором не раз бесследно пропадали самолеты и корабли. Но наш «Ил» судьба пощадила. На переборках зажглись надписи’ «Не курить. Пристегнуть привязные ремни», а бодрый голос бортпроводницы попросил не волноваться: «Самолет проходит район болтанки».
Проходили мы этот район примерно четверть часа. Постепенно тряска сошла на нет. «Ил» опять поднабрал высоту, и самолетная жизнь пошла своим чередом. Снова выбрались на ковровую дорожку малыши с красным мячом. Разноцветный Костя с двумя девочками перебрасывался бумажным голубем. Наверно, не часто бумажные голуби летают на такой высоте…
Появился из-за кресла и Олешек. Глянул вопросительно: нет ли у меня настроения для новой беседы?
Я поманил его. Олешек с готовностью оказался рядом (Барбудо по-прежнему отсутствовал, тряску он пережил в салоне первого класса).
— Я в вашей книжке уже одиннадцать страниц прочитал. А потом как затрясло…
— Перепугался?
— Не-а… не очень. Меньше, чем мама. Я ей говорю; «Не бойся. У меня для безопасности одна вещь есть..»
— Что за вещь?
— Ну, бывают такие, заколдованные. Для счастья. У них специальное название, только я забыл…
— Талисман?
— Да! Правильно!
— А что за талисман? Или это секрет?
— Вообще-то секрет. По вам покажу. Это та штучка, на которую я там, в Африке, наступил. Она лежала кверху петелькой. Вот… — Олешек извернулся на сиденье, вывернул с подкладкой тесный боковой карман и протянул мне на ладони пуговицу.
Это была форменная пуговица. Вроде армейской, для шинели, но не желтая, а из тусклого белого металла. С пятиконечной звездой. Почти что совсем «наша», только звезда не с серпом и молотом, а сплетенная из пяти полосок. Такая, какие мы в детстве мастерили из дранок…
Ничего тут, конечно, не было удивительного. Я сразу понял, почему при беглом взгляде на марокканские мундиры пуговицы показались мне знакомыми. Только тогда я не разглядел как следует.
Сейчас я вспомнил, что такая переплетенная пятиконечная звезда — пентаграмма — эмблема Марокканского королевства. Она и на флаге Марокко — зеленая на красном поле. Потому и на пуговицах.
Наверно, эта пуговица оторвалась от формы рабатского летчика и упала в траву. И очень удачно подвернулась под босую ступню залётного мальчишки. И такая обычная, ничуть не волшебная там, в Рабате, для Олешека стала талисманом, потому что связана с приключением.
Жаль, что мне не попалась такая же Я позавидовал Олешеку. Но не очень. Главное, что я все-таки увидел ее и вспомнил наши звездочки-самолеты из лучинок. И было такое ощущение, что ко мне вдруг вернулась та звездочка, которая в далеком сорок шестом году застряла среди тополиной листвы.
Но если вернулась, то… не самое ли время спросить: «Олешек, как зовут твою маму?»
И опять я не спросил. Потому что понимал: шансов почти никаких. Пусть это останется тайной. В тайне всегда есть надежда. И у меня сохранится в памяти такая вот сказка: про девочку Полю и про вернувшуюся ко мне через много лет маленькую летучую звезду…
Олешек подышал на пуговицу и стал чистить ее подолом легкой парусиновой курточки. На белой ткани осталась темная полоска.
— Смотри, испачкался. Влетит от мамы.
— Ой… Ага, влетит. Ну ладно, теперь уж все равно…
Тогда я сказал внушительно:
— Не советую тебе тереть этот талисман. Вспомни арабские сказки про джиннов. Джинны появляются тогда, когда кто-нибудь трет лампу, кувшин или другой металлический предмет. А пуговица — она ведь тоже арабская. Вдруг вылезет великан в чалме…
— Ну и пусть! — возликовал Олешек.
— Но не в самолете же! И так хватило тряски!
— Ладно, дочищу на Кубе… Может, и правда вылезет джинн.
Мы посмеялись нашей выдумке. Олешек вдруг задумался. Поставил пятки на сиденье, стал смотреть вперед, а кулаки со спрятанной в них пуговицей держал перед собой, между колен. Мне вдруг представилось, что в руках у Олешека рычаг управления — как на планере или маленьком самолете..
…Через год я напишу сказочную повесть о маленьком Летчике для Особых Поручений. Летчик Антошка будет не совсем такой, как Олешек. Он… позадумчивее, что ли. Но я знаю точно, что без этого олененка Димки (похожего на Бэмби) летчика Антошки не было бы на свете. Значит, они братья… Потом, в других моих книжках, появится и веснушчатая девочка, и арабская пуговица, в которой обитает недовольный жизнью джинн. И еще многое, что я увидел и вспомнил в этом путешествии. Но о самом этом полете собрался я написать лишь через два десятка лет, когда он стал казаться не менее далеким, чем детство.
Олешек теперь уже вырос. Дай Бог, чтобы все у него в жизни сложилось хорошо. Я надеюсь на это. Может быть, ему помог талисман, найденный во время прогулки «вдоль по Африке».
Не исключено, что теперь у Олешека подрастает свой такой Бэмби. Или Белоснежка. А может быть, уже двое или трое… Небось разглядывают иногда старый отцовский талисман и слушают рассказы, как папа путешествовал в детстве… Если, конечно, Олешек не потерял пуговицу еще в те давние юные годы на каком-нибудь из материков.
Ну, а если потерял — ничего страшного. Значит, просто пуговица израсходовала долю волшебства, отпущенную для этого мальчишки, и улеглась в траву ждать нового хозяина.
Когда-нибудь на нее наступит другой любитель гулять босиком по планете. А как наступит начнется другая сказка.