А потом подходит ко мне на перемене и говорит:
— Мить, пойдем в кино в воскресенье?
— Вдвоем, что ли?
— Нет, — говорит, — втроем, тетю Машу еще пригласим…
— Зачем тетю Машу?
— Ну и дурак ты, Беляков.
И убежала. А на следующей перемене снова подходит, словно ничего такого мне и не говорила.
— Пойдешь или нет? — спрашивает.
— Я ж дурак.
А она уперлась своими глазами в меня и расческу вынимает. Я молчу.
— Ну? — говорит. — Так как?
— Я ж дурак.
— А я это и без тебя вижу!
Так я и не знал — идем мы или нет, но в субботу папа мне сказал, что если я хочу, то могу с ним в воскресенье идти лить пули к дяде Тиграну.
— Мог бы и не спрашивать, — сказала мама.
— А вдруг у Митьки дела поинтересней есть. Как, Мить?
— Из свинца будем лить? — спросил я. О Томашевской я сразу забыл. Да я ей и не обещал ничего.
— Из свинца, — сказал папа.
— Нет у меня других дел, — сказал я.
Страшно люблю плавить свинец. Он становится как ртуть и пищит, если его лить на мокрую доску. И мне еще нужно было просверлить несколько дырочек на железине, чтобы ее приспособить к конструктору — там у одной машины крыша должна быть, — и мы с Андреем решили сделать ее из жести. Можно, конечно, гвоздем было дырки пробить, но лучше уж сверлить — аккуратненькие чтобы были.
А дядя Тигран вообще-то довольно удивительный был человек. Он все мог сделать. Ну, скажем, наручные часы. Там ведь тьма всяких колесиков и бриллиантиков, и все подогнано друг к дружке по-комариному. Если папе поручили бы одну только стрелку для таких часов изготовить, то он бы десять лет бился, но никогда бы ему ее не сделать. Или кривая стрелка бы получилась, или позолота на ней бы неровная была, или вообще бы он плюнул и сказал: «Да не могу я ее сделать, что вы ко мне пристали — я другими вещами занимаюсь!» А к дяде Тиграну все наши знакомые женщины несли украшения чинить — он и у мамы нашей ее колечки и подпаивал, и укорачивал, и расширял. Дядя Сергей хоть и шпынял все время дядю Тиграна по мелочам, но если речь заходила о металле, дядю Тиграна слушал. У нас никто из знакомых, кроме дяди Тиграна, не умел ни золото паять, ни сталь отшлифовывать, ни камни резать.
А сделать сталь черной или синей — так это вообще дяде Тиграну раз плюнуть. У него дома такой стол громадный был — в полкомнаты, и в первом верхнем ящике коллекция градусников: от метрового, как на старых вокзалах, до малюсенького, вроде спички. Да… так вот, если бы дядя Тигран захотел — ну, необходимость такая возникла, то он бы сам, без всякой чужой помощи мог, например, часы сделать. И рассчитал бы все, и выточил, и даже еще что-нибудь новое наверняка придумал у них внутри, чтобы были долговечнее или там поточнее. Такой уж у него глаз был. Дядя Сергей его обычно по плечу хлопал и говорил:
— Ты, Тигран, коммерческую цену имеешь, тебя можно на валюту продавать. В тебе некоторые механизмы работают, самому тебе неизвестные…
— Какие механизмы? — возмущался дядя Тигран. — Просто я люблю всякое железо…
— Железо он любит! — говорил дядя Сергей. — Ты ж ничего о себе не знаешь. Это инстинкты. Ты продукт ста поколений чеканщиков. Ты — темный человек, но ценный. Тебя можно продать на валюту.
— Вот возьму и обижусь, — говорил дядя Тигран.
— Ты? Обидишься? У тебя такого инстинкта нет. С тобой, напротив, надо пожестче обращаться, чтобы ты получше работал.
Утро
Каждое утро, когда мы завтракали, по радио передавали сводку погоды, мама кричала нам: «Замолчите!» — и хватала карандаш. Особенно она почему-то волновалась, когда записывала погоду в других городах. У нас на кухне всюду валялись бумажки, на которых были написаны названия городов и цифры, и папа в них старательно вписывал: «ртуть поднимается» или «высота волны». Мама особенно сердилась на «высоту волны», хотя об этой высоте и вправду сообщали каждое утро. Вот и сейчас тоже объявили:
— Ветер западный, слабый до умеренного, высота волны в Финском заливе…
— Пиши, Митька! — сказал папа.
— Ничего смешного нет, — сказала мама, — самый что ни на есть естественный интерес. А вот ты, Митя, спроси у папы, для чего у него когда-то на велосипеде был спидометр?
Я понял, что мне надо из кухни смываться, хотя это несерьезно у них, вроде зарядки…
Когда мы вышли с папой из дому, было уже часов одиннадцать, и хотя все люди были в зимних воротниках и на Мойке еще держался протоптанный тропинками лед — все равно в воздухе уже была весна. Из-под крыш чирикали воробьи, дом с медальонами, напротив, через Мойку, стоял совсем-совсем голубой. Зимой он, конечно, тоже был голубым, но зимой его как-то не замечаешь, а сейчас он стал под цвет небу. Около дома с медальонами две девчонки на асфальте расчерчивали мелом классики, а Томашевская стояла к ним боком и делала вид, что в нашу сторону не смотрит.
— Ты что уставился, Дмитрий? — спросил меня папа. — Может, хочешь остаться?
— А вы без меня будете пули лить?
— Придется, — сказал папа.
— Ну уж нет, — сказал я. — Фигушки.
— В последнее время я что-то в языках отстал, — сказал папа, — не всегда тебя понимаю.
— Говорю, что потом как-нибудь погуляю.
— А-а, — сказал папа. — А ты свою жестянку не забыл, которую надо просверлить?
Небо было голубым, таким голубым, что дым из труб, который кое-где все же шел, никак в нем не растворялся. То есть он девался куда-то, но не в небо — оно было таким голубым, что даже летом такого не увидишь.
— А знаешь, Мить, — сказал папа. — Ведь в этом небе сейчас есть все те звезды, которые видны ночью, только из-за яркого света солнца их сейчас не разглядеть.
— Как это? — спросил я.
— Ну вот, представь себе, что сейчас, в солнечный день, кто-то пытается тебе сигналить зажженным фонариком с той стороны Невы…
Мы как раз вышли на мостик и сквозь Мошков переулок увидели через Неву кусочек стены Петропавловки.
— Вот представь, что там, со стены крепости, сейчас тебе сигнализируют фонариком. Увидишь ты этот сигнал или нет?
Я оглянулся с мостика на девочек около дома с медальонами. Томашевская все еще делала вид, что на нас не смотрит. Две другие, я не знал, как их зовут, уже прыгали на одной ножке.
— Увидишь ты, как тебе сигнализируют? — повторил папа.
— Увижу, — сказал я.
— Слушай, — сказал папа. — Возвращайся-ка лучше домой и скажи маме, что я оставил тебя гулять.
— Нет, пап, — сказал я. — Я с тобой пойду.
— Ты уверен, что этого хочешь?
Конечно, я был уверен. Я был уверен, что чем дальше, тем небо будет все синей, и тем все неподвижнее будет стоять у голубого дома Томашевская, и тем дольше будет смотреть мне вслед.
Можно на Байкал уехать, а потом вернуться, а Томашевская все стоит…
— Пойдем, папа, — сказал я.
Мы пошли по улице Халтурина к Марсову полю. Солнце нам светило в лицо. Мы жмурились.
Вдруг рядом с нами загрохотало, загремело и из водосточной трубы кусками посыпался лед. Я вздрогнул и схватил папу за руку.
— Весна, — сказал папа и вздохнул.
Не хотелось идти, держась за руки, и все же хотелось. Мне вообще в последнее время чего-то одновременно и хотелось и не хотелось.
— Пап, — сказал я, — можно тебя об одной вещи спросить?
— Давай, — сказал он, думая о чем-то своем, наверно, опять о звездах.
Мы подошли к самому Марсову полю, где из утоптанного наста торчали голые кусты. Наст сверкал и синел, с Невы дул холодный ветер.
— Ну, что ж ты, — спросил папа, — раздумал?
Я хотел спросить у него, обязательно ли идти в кино, если тебя приглашает девочка. Я, пожалуй, знал, что он ответит. Он сказал бы: «Обязательно», — и тогда прощай пули. Вообще, мне не очень понравилось, что она меня первая пригласила. Подождала бы, пока я сам это сделаю…
— Что за привычка у тебя дурная появилась! — сказал папа.
Я даже вздрогнул.
— Плетешься как улитка, — сказал папа. — Устал, что ли, уже? Мне ведь тебя тащить приходится!
Это он неверно говорил, что такая привычка у меня появилась. Она всегда была — как только меня брал кто-нибудь за руку, я сразу же переставал знать, где иду, — и только думал, думал, думал… А может, мне все же надо было пойти с ней в кино?
Когда мы пришли к дяде Тиграну, сразу вслед за нами пришел дядя Сережа — и они сразу же все трое заговорили о Марсе, углах наклона и о том, как обработать какую-то там поверхность.
Дядя Тигран вдруг посмотрел на них своими круглыми глазами и сказал, что есть, по меньшей мере, два способа улучшить возможности, и один из них — окислить эту поверхность, то есть сделать ее еще более твердой.
Папа и дядя Сережа посмотрели друг на друга, и папа спросил:
— А второй способ?
— Вы сначала прикиньте первый.
— Хорошо, — сказал папа, и они взяли с дядей Сережей бумагу и шариковые ручки и сели за стол. Похоже становилось на то, что пули лить будем не скоро. Я прошел в другую комнату, где стоял огромный стол дяди Тиграна, и стал понемногу вытягивать ящики — совсем на немного вытягивать и смотреть, что там. Тут и инструменты были всякие, и приборы, и провода, и коробочки…
— А это что, дядя Тигран? — спросил я, вытянув один из ящиков.
— Это? — сказал он. — А-а! Это военный ящик. Гильзы.
— От винтовок?
— Не только, — сказал он, — есть даже от легких пушек.
Жутко интересный был ящик.
— А это? — спросил я.
— Это осколок от мины.
— Противотанковой?
— Нет, минометной.
— А, — сказал я. — Это от той, которой вы с дядей Сережей чуть папу не прихлопнули.
— Во-во, — весело сказал дядя Тигран и засмеялся.
— Мне папа рассказывал, — сказал я. — Вы потом еще вместе какой-то взрыв устроили.
— Папа путает, — сказал дядя Тигран. — Это уже на следующий год было. Мы уже в один пионерлагерь тогда все вместе поехали.
— А расскажете?
— Само собой, — сказал дядя Тигран. — Кому и знать, как не тебе. Само собой, расскажу, только не сейчас.