Славный дождливый день — страница 22 из 67

Мы с парнем вели себя сдержанно, не превращая знакомство в событие. Не так, как это сделали бы женщины на нашем месте. Но мы были мужчины и держали себя подобающе, молчали, изучая друг друга, чего, дескать, каждый стоит, словно прикидывали на вес. У женщин это вызвало снисходительную улыбку. С их точки зрения мы не сумели использовать случай. Уж они бы из него все выжали, наболтались всласть.

А тут двое здоровых мужчин будто набрали в рот воды, какое-то словесное бессилие, право дело. У женщин просто не хватало терпения смотреть на все это, и они удалились, оставив нас вдвоем.

Тогда-то и начался наш мужской разговор. Он был предельно ужат. Он представлял собой экстракт из нужных слов. Лишние были выдавлены беспощадно, как и положено в истинно мужской беседе.

— Андрюша, — назвался он откровенно.

— Вася, — сказал я по старой привычке и затем поправил себя, — Василий Степанович, точней.

Это реально отражало нашу разницу в летах, но с другой стороны было несколько несправедливо — я ставил его в неравное положение.

— Но, в общем, зовите Василием просто, — уступил я, идя на компромисс.

— Как мы будем? На «вы» или на «ты»?

Он, видно, решал все сразу и напрямик, не терпел неясности. Это подкупило меня, и я дал согласие на «ты». Так были молниеносно определены наши отношения — все моментально оказалось расставленным по своим полкам.

— Значит, будешь у нас? — высказал Андрей очень проницательное предположение.

— Да, — ответил я, как мне казалось, исчерпывающе.

— До осени? — спросил он, предлагая мне быть откровенным до конца.

— До конца работы. Пока не закончу.

— Так, — сказал он, будто понял все.

— В драке? — спросил я после длинной и содержательной паузы, имея в виду синяк.

— Да, — скромно признался Андрей. — Только дрались другие, соседи. Схватились по пьяной лавочке, а я их разнимал. И тот, которому приходилось худо, ударил прямо в глаз. В мой. И сказал: «Не суйся не в свое дело. Я отравил его собаку и, хоть и нечаянно, все равно виноват, а он отводит душу. И ты ему, пожалуйста, не мешай!»

Это сообщение носило особый характер. Оно означало, что он оказывает мне честь своим доверием, и что у нас начались более сложные отношения.

Дальнейший разговор был бы расточительностью, мотовством, разгулом и еще чем хотите, ибо слово настоящего мужчины ценится на вес золота. А мы и без того насорили граммов на двести высшей пробы. На сегодня хватало с избытком, и мы разошлись, испытывая взаимную симпатию.

Вечером я сорвал жестяную крышку с бутылки, выпил традиционную меру в сто пятьдесят, и тело будто растворилось в привычном томлении. Меня потянуло в сад, на скамейку. Я вышел и сел под яблоней, где допоздна сидел и слушал, что вокруг творится, и как поет всякая ночная живность. Тон задавали сверчки. Вначале это было разрозненное соло по кустам, потом они собрались оркестром и затеяли импровизацию. А вдалеке на платформе покрикивал диктор. Голос у магнитной пленки по-ночному слабел, диктора, казалось, клонило в сон, и он конвульсивно, борясь с вяжущей дремотой, вскрикивал тихо.

Я сидел в гигантском зале, на дне глубокой темной чаши и, казалось, был единственным зрителем спектакля «Ночь». Надо мной мерцали немые макромиры. Они молча манят меня, начав колдовать еще в моем детстве. И с тех пор я ищу то, что приводит жизнь в ход. Я вечный странник и часовщик, который с электронным микроскопом ищет смысл движения среди молекул.

Я сидел один посреди темной пустой арены, на этом поле Куликовом, где тысячи лет тянется сеча между добром и злом, утихая только на ночь. И вокруг разбросаны трупы. Там крестом раскинула руки белокурая честность, ее пригвоздила стрела лжи. Я смутно вижу светлеющие кудри и пышное оперение стрелы. Поодаль чернобородая жестокость с раздробленным черепом. А здесь предательство и верность в ледяном последнем объятии. Валетами ханжество и прямота, глупость и ум. И еще груды мертвых тел. И над ними молчаливый пресыщенный ворон. Но утром с первым светом восстанут обе стороны, и вновь засверкают мечи.

Временами я шел в комнату и выпивал граммов сто. Водка чарующе булькала, медленно проходя через горлышко в стакан. Это был посторонний искусственный звук в ночи, и звучал он для слуха странно.

Постепенно в душу мою вошло умиротворение. Объятый пожарищами мир все равно был чертовски прекрасен. «Вон там, — рассуждал я, снова вглядываясь в звезды, — беспрерывно рождается одно и гибнет другое. И что такое звезда? Рождение или смерть? И то и другое! Там рука об руку и созидание, и разрушение. Ведь в сущности гармония — это сотрудничество созидания и разрушения, добра и зла. И зачем мы кипятимся со своим фельетоном? — спросил я себя благодушно. — Ну есть непорядки на железной дороге, ну нелады в нашей торговле. И что? А вытрезвитель на улице Леонтьева? Подумаешь, мелочь! Нет, мир великолепен в сути своей, и не надо пижонить, — принимай его таким, каков он есть, со всеми потрохами.

Пристанционный диктор бормотал что-то под нос, засыпая, и на смену ему заступил Зарытьев — бабахнул немедля из ружья. Тогда я перешел на кровать и временами проваливался в сон, но вскоре снова выплывал на поверхность и лежал с открытыми глазами. Бутылка была пуста, но я иногда забывал об этом, вставал и подносил горлышко к губам, но оно было шершавым, сухим.

Потоптавшись, я вылезал наружу, смотрел на луну и слушал, что творится в кустах. В короткие промежутки, когда стрельба у Зарытьева умолкала, становилось тихо, и было слышно, как живут кусты. Там всю ночь кто-то неутомимо возился, трещал и скрипел. Ко мне приходил Пират — я угадывал его по дыханию — и ложился у ног, разделяя со мной компанию. А в ушах возникал новый звенящий звук. Он нарастал, вытесняя остальные. Будто в ухо залез сверчок и там залился на одной и той же нудной ноте.

Я пытался стряхнуть этот назойливый звон, но его источник засел глубоко в голове — предвестник утреннего похмелья.

Потом я увидел чертика Толю. Он стоял на ветке, покачиваясь вверх и вниз, точно на качелях, этакий ладный паренек в ковбойке, белесый и с веснушками по всему липу.

Я отвел глаза и, когда взглянул на ветку снова, след его простыл, лишь качалась ветка. Видно, черт не набрал еще силы и, ослабев, вернулся в свои тартарары.

Он где-то долго пропадал, мой непрошеный гость, точно в воду канул за месяц до того, как нам разрешили эту передачу.

И вот теперь через полгода мелькнул и исчез, не сказав ни слова. А раньше от него не отлипнешь, бывало, особенно когда Сараев одерживал верх, и наши дела казались из рук вон плохи. Тогда он спасу не давал, усядется напротив за столом и с намеком щелкает себя по горлу.

— Скинемся, — говорит, — ну, Вася, по банке на брата? И на угличскую, то есть минеральную.

— Уйди отсюда, Толя, — отвечаю, — надоел, терпения нет. Имей совесть! Две выдули бутылки, словно молоко.

А он гнет свое, не унимается. Стянешь туфлю с ноги и в него что есть мочи. Штукатурка валится вниз, но ему хоть бы что — сидит, щелкает себя по горлу, предлагая выпить. Ну что ты будешь делать с ним?

Я настороженно подождал, но он не являлся. Не та еще основа, пол-литра водки, чтобы он прочно стоял на ногах. Я по-черному не пил давно, так, чтобы дать развернуться чертику Толе.

______

Похмелье подступило на рассвете, стало у кровати на часах, карауля мое пробуждение. Когда проснусь, оно вцепится в волосы и закрутит-завертит вокруг оси налитый болью череп, точно чугунное ядро. Я чувствовал его затаенное присутствие сквозь дрему и пытался обмануть, пробуя не просыпаться, цепляясь за сон, точно за песок. Так мы проиграли в кошки-мышки до позднего утра.

Я елозил с боку на бок, обхватив подушку, будто плавал в расплавленном олове, держась за спасательный круг. Это прижарило солнце. Оно било через окно прямой наводкой, наведя в упор слепящее жерло.

Часов в двенадцать пришлось выкинуть белый флаг — устали ребра и спина. Я поднял голову, и пол бросился на меня, целя в лицо. Пришлось напрячь все зрение и ценой неимоверного усилия задержать на полпути взбесившуюся плоскость. Пригвожденный сузившимися зрачками пол послушно застыл под наклоном в двадцать градусов. Эта операция потребовала большого расхода сил, и пришлось отдохнуть, прежде чем решиться на очередное движение.

Потом я опустил ватные ноги на пол, медленно оторвался от постели и вышел на веранду. Дневное солнце опалило ослабевшие глаза оранжевым протуберанцем. Я прикрыл их ладонью. Я был тих и беспомощен. Моя воля раздавлена, и тело во власти простого дуновения. Появись сквозняк на минутку, и меня бы мигом выдуло в сад и там с размаху прилепило к стволу, будто высохший кленовый лист.

И дернул леший меня. Досадно! Я не был ни на что пригоден, почти равен нулю. Мина взорвалась и вывела меня на время из строя, вот какую жена оказала медвежью услугу любимому муженьку. Но огорчать ее ни к чему, Тося, конечно, таяла от восторга, готовя сюрприз, она, бедняжка, небось воображала, как вспыхнут мои глаза при виде прозрачной красавицы, когда я отброшу черный свитер, точно одеяло с девичьей постели. И то, что она подрывает этим нашу работу, Тосе, разумеется, было невдомек. Но разве можно строго судить любовь и доброту? К тому же первый день и так был обречен, он был пропащий во всей своей основе. Как ни крути — иначе не выходит: устройство и все остальное, вытекающее из этого. Пока разнюхаешь где что, столовая и прочие бытовые объекты, глядь, кончен день, а там заваливайся набок. И это сгоряча я наобещал с три короба коллегам. Ну что, с утра возьмусь за дело в поте лица своего. А завтра день пойдет своим чередом, и для друзей мой срыв останется тайной до гроба. Все будет шито-крыто, только замести следы.

Я потаенно пробрался с пустой бутылкой, единственной уликой моего вчерашнего падения, за сарай с дровами и, старый конспиратор, спрятал ее в зарослях бузины.

В общем, на то он и первый день, на всякие помехи, рассуждал я, возвращаясь к себе. Так заведено в природе, — не появись одно, наверняка помешает другое. Но вечерком я постарался на славу, и бутылки нет — то есть сметено препятствие, сметено с дороги, а рано или поздно ее все равно предстояло осушить. Теперь ничто не помешает закатать, как следует, рукава и взяться за дело. Только бы привести себя в порядок и, главное, выдержать сутки, не пить, пересилить жажду.