И потом, почему я должен пыхтеть над сценарием, сказал я себе. Да ну его к дьяволу! Мало ли мной уже упущено в жизни? Мог сделать, а не сделал, пропустил. Одним деянием больше — другим меньше, какой тут счет? Обещал коллегам? Скажут, слюнтяй? Ну и слюнтяй. И ничего с этим не поделаешь, не все же из стальной брони.
Да нет, еще рано сдаваться, я напишу сценарий, а ребята поставят передачу, сказал я себе. И нечего распускать нюни. Подумаешь, расклеился от одной бутылки.
Я подставил отяжелевший затылок под кран. Холодная струя разбивалась о темя, словно о булыжник, и падала дальше в три потока. На втором этапе самоврачевания был проглочен кружочек пирамидона, и не мешало б за ним отправить второй для усиления заряда, но таблетка оказалась последней. Я шаманил над собой и так и этак, пил, глотал, стоял на голове и грел прохладные дверные ручки и стекла лбом. Потом, стараясь не смотреть на подоконник, отправился пошляться по воздуху. Воздух и вода — единственное, что принимал мой потрясенный организм. А на подоконнике лежали консервы, но одна только мысль о еде вызывала тошноту.
Я шел по тропинке вдоль цветочных газонов, они благоухали, очевидно, вовсю, а нос мой переводил это неистовство ароматов на грубый солдатский язык больницы. Флоксы запахли эфиром, от жасмина разило густой карболкой. А дух валерьянки так и бил в ноздри. Он крепчал с каждым шагом, будто я погружался в густой раствор.
Я отвел куст шиповника и, зажимая ноздри, вышел на лужайку. Здесь пиршествовал Пират. Он страстно лакал из жестяной миски, а балерина то и дело что-то подливала из пузырька с сигнатуркой. Она сидела на скамье для ног, и стан ее был прям, как столб. Она «держала спину».
— Врачуете? — спросил я с усилием.
— В некотором смысле да. — подтвердила старуха и подняла голову. — О, вам не по себе? И вид у вас, будто вы отметили свой приезд. И при том немножко лихо. А? Признавайтесь!
Голос у нее был добродушен, будто ей льстило все это, ну то, что я невольно обмыл новоселье на ее дачном участке.
— Просто головная боль. В пору вашей юности это называлось мигренью, — как можно уверенней соврал я.
— Ну, ну. Меня не проведешь. Мой глаз на это наметан, — засмеялась Ирина Федоровна и шутливо погрозила сухим длинным пальцем.
— У меня насморк. И к этому же хроническая бессонница. — Я поспешно укрепил свою оборону новыми бутафорскими кирпичами.
— Только что он… — балерина жестом государственного обвинителя указала на пса, — принес пустую бутылку из-под столичной и сложил к подножию моего крыльца, словно это была бесценная вещь. Спрашивается: как она попала на мой участок, если у нас никто не пьет? Может, бутылка упала с неба? Сама?
«Ах, Пират, Пират, наверное, быть другом человека не так уж и трудно. Особенно, если он тебя кормит. Сложнее дружить со всеми людьми. Будь, Пират, другом людей!» — мысленно сказал я собаке, но та увлеченно трудилась над миской.
А балерина, лукаво прищурясь, ждала ответа.
— Спрашиваете, отвечаем, — сказал я. — Вы правы: бутылки сами не падают. Их бросают. Некто, пожелавший остаться неизвестным, проходя ночью мимо вашей дачи, выпил остаток водки, а бутылку забросил в кусты, за вашу ограду. Не тащить же ее домой?
— Может, было и так, — засмеялась балерина. — Тем более, что рассказываете со знанием дела. Не отчаивайтесь, — предупредила она, неверно истолковав протестующее движение моей руки, — я вас не осуждаю. Ибо знаю: мужчине необходимо!
— Не так уж и позарез. Можно обойтись и без этого, — возразил я, трогая виски.
— Пейте на здоровье! Не стесняйтесь, — повторила она по-матерински.
Пес поднял голову и вопросительно посмотрел на хозяйку. Миска была пустой.
— Ишь, пьянчужка. Так он пить не хочет. Вот если в пищу повкусней, тогда еще куда ни шло, — пожаловалась старуха. — Дурачок. А ну-ка попробуй, — и она снова наклонилась к миске, все так же не сгибая стан.
В нос ударило валерьяной, перехватило дыхание. Я зажал ноздри и пустился наутек.
— Не пьет, негодник, — произнесла старуха запоздало.
Я целый день слонялся по поселку и в глазах рябило от здешней архитектурной пестроты. Это была вакханалия стилей, разноголосица вкусов. Тут суровые крепости военных соседствовали с легкомысленными теремами оперного театра, более похожими на декорации, перед которыми переодетые в старые драные спортивные костюмы артисты разыгрывают идиллические сцены из дачной жизни. Среди этого архитектурного карнавала встречались и конструкции, совмещавшие все стили, начиная с курной избы и кончая стеклянно-металлическим кубизмом. Кривая зодческого мышления, наверное, объяснялась взлетами и падениями семейных финансов. Нет денег — строй лачугу, есть деньги — и можешь одеть ее, лачугу же, в вычурное барокко.
Я брел по кривым улицам, по ковру из пыли и подорожника, обходя стороной торговые палатки. Пальцы мои мелко и жадно дрожали, а тело было сухим, точно старая бумага. Казалось, наведи увеличительное стекло, и оно задымится, вспыхнет бесцветным огнем. И утолить его могла только сладчайшая сорокаградусная и даже портвейн из суррогатов. Он на все был согласен, организм, хоть подавай политуру.
А палатки поджидали на каждом шагу. Еще вчера их было раз-два и обчелся, но за ночь они вымахали, словно грибы после парного ливня, торчали там и сям со своими темно-зелеными крышами. И на витринах бутылки в ряд, этикетки видно издали. Невзрачные вроде этикетки, и буквы скромны, но каков при этом зрительный эффект, если читаешь за версту, что за напиток и сколько содержит градусов. И каждая палатка точно магнит — так и тянет, так и тянет к себе.
Завидев фанерную шляпку, я огибал ее, описывая широкий круг, стараясь не заступить ногой в силовое поле торговой точки, и шел по соседней улице, пока не натыкался на следующий ларек. Мой маршрут походил на трассу гигантского слалома.
Любой ценой мне надо было продержаться этот день, не взяв ни капли. А соблазны стерегли за каждым углом.
Я удачно спасся от очередной палатки, когда меня окликнули с участка, где возводили нечто среднее между избушкой на курьих ножках и Тадж-Махалом.
— Эй, мужик!
Верхом на стропилах будущего храма сидел мужчина в новой сиреневой майке. Он, точно рында, держал у плеча топор и свободной рукой делал мне знаки — подзывал к себе.
Я вступил через открытую калитку на участок и, задрав голову, на всякий случай уточнил:
— Мужик — это я?
— Ты случайно не «примкнувший к ним»? — спросил мужчина и воткнул топор в стропила.
Решив протянуть время, я взглянул на его босые жилистые ноги. Они свисали безвольно, плетьми. Перехватив мой взгляд, мужчина подобрался, по-кавалерийски уперся мозолистыми подошвами в несуществующие стремена.
— Ну так как? — повторил он напряженно.
— К кому это «к ним»? — спросил я, прикидываясь простаком.
— Фу ты, все же ясно, — подосадовал мужчина. — Ну, двое есть. Я, как видишь, сам и один бывший солист театра. Говорит, бас-баритон. И нужен третий, к нам примкнувший. Разве непонятно?
— А зачем примыкать? — валял я дальше дурака, а в горле моем так сразу и пересохло.
— Ты что, с луны? — удивился мужчина и даже перекинул ногу через стропило. — Ты что, не играл в игру «трое по девяносто шесть копеек»?
— Впервые слышу, — произнес я с трудом.
— Тогда извини. Значит, обознался. А с виду будто наш, — и мужчина с ожесточением выдернул топор, на меня он даже не смотрел, совсем потерял интерес.
Нелегкая принесла меня на здешний пруд. Здесь, в зеленой воде стояла тучная женщина и терла губкой худенькую девочку с косицами. Да еще резвились с банными криками загорелые мальчишки, и посреди пруда застыла лодка с мужчиной и женщиной на борту. Ее пассажиры были тоже недвижимы, словно кто-то посадил две куклы и так оставил судно на застывшей глади. При моем появлении тучная женщина прервала свое занятие и уставилась на меня, словно ей явился святой мученик. Девочка застенчиво скособочилась и засунула палец в рот.
Я потрогал водичку рукой и лег на траву. Вода была теплой, густой, и на благодать от нее нечего было рассчитывать.
Дремота разморила пуще, я встал, отряхнулся и пошел на платформу, продолжая поиски панацеи.
В такие минуты я всегда испытывал к себе омерзение, к своим вялым мышцам и к тяжелой отупевшей голове. А мир вокруг казался враждебным, каким-то колючим, полным скрытых ловушек.
На подступах к платформе глуховатые и якобы непонятливые старушки торговали редиской и луком. Они мочили редиску в ведре, и та воскресала из тлена, становясь на вид тугой и глянцевитой. Ее бока нежно и молодо рдели, а носик снежно белел, вызывая в ушах представление о сочном хрусте. Такой она, вероятно, выглядела для остальных, эта редиска, — заманчиво вкусной.
Я приобрел один пучок, выполняя долг перед организмом. На самом деле редиска была вялой, как вата, и ядовито-горькой.
Я стоял, утопая подошвами в шелковой пыли, долго механически жевал редиску и смотрел на платформу. Там притягательно синел свежей краской аптечный киоск, но редиске не было конца.
Покончив с проформой, изображающей завтрак, я отбросил ботву под забор, в полынь и, не сводя глаз с киоска, направился к платформе. А навстречу мне катила мощная волна, людское цунами.
Это с ревом прилетела электричка и точно окатила платформу потоком людей. Дело шло к вечеру, и народ возвращался с работы.
Я прокладывал путь через толпу, глядя поверх голов на киоск, борясь со встречным напором. Наконец волна схлынула, освободила русло для нового девятого вала. И теперь только шел по платформе одиноко хозяйский зять Андрюша.
Солнце, раздувшись докрасна, уже сидело на острых макушках сосен, за спиной Андрея, и потому казалось, будто парень идет на ходулях, такая у него была длинноногая тень. И еще казалось, будто он идет в темных очках. Но это могло провести лишь невежду. Я-то издали понял, что зять балерины схлопотал второй синяк. Точно за тем и ездил в Москву — за вторым фонарем для полной пары. Не человек — автомобиль. Новенький синяк назрел уже спелым соком, был заметен за полсотни шагов, бросался вызывающе в глаза. И, вероятно, проступил немедля, словно его обработали проявителем.