— Прошу. — Хирург указал на стул, наслаждаясь выражением моего лица и, сам, показывая пример, сел за письменный стол, на свое привычное место. — Итак, что вас интересует? Беру ли я взятки? Ну, судя по всему, в этом у вас нет сомнений. Тогда — почему? Что меня толкнуло? Отвечаю: бедное детство, зависть к ребятам из обеспеченных семей. Уже тогда решил: вырасту, буду зарабатывать деньги и куплю себе все, что у них. Даже больше, пусть завидуют они. Постепенно это превратилось в спорт или, если хотите, в порок. Теперь мне мало просто дачи, просто машины. Я хочу лучшую дачу и лучший автомобиль. Но они, разумеется, стоят денег, которых у тебя нет, хоть ты и гордость областной медицины. Но где их взять? Ну, конечно, у твоих пациентов.
— А клятва Гиппократа? — как мне показалось, жалко пискнул я.
— При чем тут клятва? Разве я единственный в городе — да что там, в больнице хирург? Разве я отказываю в помощи? Но почему все ко мне? Не к другим? Почему именно меня средь ночи вытаскивают из теплой постели, и я беру в руки скальпель, когда коллеги смотрят сладкие сны? Ага, тяжелый случай? Но чаще не он. «Хочу к Зипунову… Всех не может?.. Это их личное дело — мне давай его и только его!» Ах, ты требуешь привилегий?! Но за них следует платить. И платят, а я беру… Ну как? Думаю, материал для проблемной статьи. Наверное, так у вас говорят… Впрочем, ваш жанр фельетон? Значит, для проблемного фельетона. Однако вам придется поискать иного героя. Я не гожусь.
— Вы скромничаете, — возразил я, стараясь перехватить инициативу.
— Да, я человек не гордый, — подтвердил он всерьез, — могу, сделав вид, будто и впрямь вы не поняли ничего, растолковать вам, будто малому дитя, на пальцах. Во-первых: у вас нет улик. А во-вторых… Вы попросту оставите мою особу в покое. Иначе я познакомлю кое-кого с вашим вторым лицом. Сорву, как говорят, маску!.. У вас-то, Василий Степанович, тоже имеется порок. Вы пьете, голубчик!
— В меру!.. И в торжественных случаях, — уточнил я после, надеюсь, неприметной заминки.
— Значит, ваша жизнь — сплошной праздник! Завидую вам! И ценю ваш юмор. «В меру!» Впрочем, на то вы и «И. Доброзловский!» Кстати, вопрос: как он оказался здесь? Почему способный журналист уходит из солидной столичной газеты, меняет Москву на заштатный всего лишь областной центр? Учтите: я знаю ответ.
— Поздравляю, — сыронизировал я, храбрясь. — И, как врача, он, наверное, вас озадачил. Еще бы, человеку ради здоровья рекомендуют сменить климат, и этот человек вдруг следует совету ваших коллег. Удивительно, правда? Я говорю о своей жене. Ну, а лично для меня, журналиста, переезд не имел существенного значения. Провинция тот же фронт.
— Разумеется. И «И. Доброзловский» мог бы слать фельетоны и со здешней передовой. Только вместо этого он вдруг совершенно исчез, не пишет. И в то же время журналист Василий Степанович Пономарев устроился на местном телевидении и теперь потешает домашних хозяек. Фельетоны в нашей газете не в счет. Они так же беззубы, как и его передачи.
— А как же этот фельетон? Тоже беззуб? — Я попытался изобразить усмешку.
— Он не будет написан, И вы это заранее знали. А что касается вашей жены, она пышет здоровьем. Все дело в подпольных запоях, которые вы маскировали: отгулы, творческий отпуск за свой счет, прочие уловки, к которым, между прочим, вы прибегаете и здесь. Но, видно, кто-то что-то почуял, и не мудрено, скрывать в воде такие концы не так-то просто. Вот вы и задали стрекача, пока не поздно. Может, я не совсем точен, но только в мелочах, а в целом, думаю…
Что он еще думает, я так и не узнал, хотя догадывался, — его перебила медсестра.
— Геннадий Егорович, к вам пришел пациент, — известила она, приоткрыв застекленную дверь.
— Разве? — притворно нахмурился хирург.
— Говорит: вы назначили. На перевязку.
— Да, да вспомнил, — будто бы спохватился Зипунов. — Сейчас приду… Действительно, назначил и забыл, — сказал он, когда закрылась дверь. — Будем закругляться. Короче: вы оставляете свою затею. Или ваше начальство узнает нечто для себя пикантное. Например, как вы, любимец, мэтр, водили их за нос, когда испрашивали творческие отпуска. И чем занимались на самом деле… По-моему, я выразился вполне определенно. Вы согласны?
— А что мне еще остается? — пробормотал я, поднимаясь, точно с двухпудовым мешком.
— Ну, ну. Не стоит огорчаться. — Он даже вышел из-за стола. — В конце концов сработали вы красиво. Расшелушили меня, что твой подсолнух. А киоскерша? Ловко ее откопали! Говорю вам, как детектив детективу. Не люблю этот жанр, а, видите, пришлось. Да и что, собственно, случилось? Вы переехали к нам на тихую жизнь, вот и живете тихо. Можно сказать, я вернул вас в намеченную колею.
Он говорил вроде бы тепло, но из глаз его тянуло ледяным холодом.
«Все. И здесь не будет жизни. Ты раскрыт, — сообщил я себе, плетясь через больничный парк. — Придется искать другой город». Впрочем, и не нужно искать. Он есть. Совсем недавно, весной, по нашим редакционным комнатам бродил гость из соседней области, директор тамошней студии, — менялся с нами опытом. Перед отъездом он зазвал меня в свой гостиничный номер и выставил бутылку армянского коньяка.
— Не обессудьте, круглый трезвенник. Ни капли, даже символически, — пресек я его возможные атаки еще на корню.
— Тогда тем более! — возрадовался чужой директор и начал вербовать на свою студию. Он прельщал, сулил многометровую двухкомнатную квартиру в старом кирпичном доме и в недалеком будущем должность главного редактора. Я отказался, выставив, как щит, патриотическую любовь к приютившему меня городу. Но директор был упорен и через месяц повторился в письме. Теперь можно ответить.
По дороге из больницы на студию я заглянул в овощной ларек, где работала Бузулева, и сказал, мол, потерял надежду на успех и выхожу из игры. Мы стояли во дворе, за горой деревянных ящиков, побуревших от времени и дождей, возле старой бочки, источающей кислый дух квашеной капусты, и Бузулева, став свекольной от гнева, крыла меня на все корки. «Трусливый предатель! — кричала она. — Купили небось! Платили небось моими деньгами!»
Покидал я двор с твердой решимостью перебраться в другой город. Вот только сочиню мало-мальски убедительный повод и напишу письмо.
Но с ответом пришлось повременить. Недолго после нашей встречи вилась веревочка Зипунова, загремел хирург на ту самую казенную скамью, на которой не сидят по доброй воле. Упекла-таки его Бузулева, подослав человека, будто бы готового дать взятку. Зипунов охотно клюнул на приманку, назначил время и место, куда в оговоренный час нагрянула милиция с номерами купюр, нашлись понятые, и… потянулась цепочка, звено за звеном. Получилось так, словно погорел Зипунов с моей легкой или, вернее, тяжелой руки.
Я с тревогой ждал ответного удара. Если хирург выполнит свою угрозу, не спасет меня и бегство в иные края, слава алкаша и лжеца дымным шлейфом потянется за мной и в тридевятое царство. Однако Зипунов молчал, берег камень за пазухой до какого-то, только ему известного, удобного случая. Неопределенность была мучительной, и, когда начался суд, я, не снеся нервотрепки, привел себя в зал и сел в первом ряду, перед носом подсудимого, этакий храбрый кролик, бросивший вызов удаву. Но сидевший за барьером, точно в клетке, хирург только коварно усмехался, встречая мой тревожный взгляд. На третий день ему предоставили слово. Зипунов повел речь о морали истинной и показушной, он подбирался ко мне по-кошачьи, готовясь к убийственному прыжку. Наконец, осталось одно: назвать мое имя. Подсудимый пошарил воображаемыми задними лапами, уперся для толчка в твердь, глянул с усмешкой в мои глаза и молвил:
— У меня все. — И опустился на скамью.
«Почему?» — спросил я себя и спрашиваю до сих пор. Ни жалостью, ни благородством тут не пахло, Зипуновым руководило что-то иное, но что именно? Этот вопрос привязал меня к городу невидимыми путами, я по-прежнему был в руках у Зипунова. Он мог ударить оттуда, из лагеря, в любой нужный ему момент. Он в силах сделать это и теперь, после выхода на свободу…
А в тот вечер, после суда, я, придя домой, упился, как никогда, — вусмерть, требовал: «а ну подать сюда гильотину», и, положив голову на подоконник, пытался отсечь ее китайской шторой из циновки. Испугавшись до ужаса, Тося вызвала Николая и Льва. Так что у моей болезни или порока появилось еще двое свидетелей. Впрочем, сие уже не имело значения. Двое… трое… В этом городе я был раскрыт…
На работу я вышел через несколько дней, явился на студию, как приходят сдаваться в плен, принеся в портфеле заявление об уходе, где коротко признавался во всех своих грехах, Мне было стыдно перед Львом и Николаем — можно представить, каким красавцем я оказался в тот вечер. Для них это был сюрприз. На студии я слыл «не пьющим ни капли». Случалось, после работы скучкуются коллеги, зашепчут, зашустрят, мол, не мешало бы скинуться, обмыть гонорар или чей-то личный праздник, они в кафе, а я бегом из кадра: «Прошу прощения, мужики, не то что пить, видеть не могу, как другие пьют. У меня на алкоголь идиосинкразия». Кутила-заводила Лев подшучивал надо мной: «Базиль, а может, ты старовер? Что там у вас пьют, в молельном доме?..» Теперь знает что… Но это еще полбеды. По словам жены, я выложил им свою историю с Зипуновым, от корки до корки, рвал на груди новую итальянскую сорочку и лил горючие слезы. Тося попросила невольных очевидцев держать увиденное при себе, те будто бы обещали, Лев легко, Николай нехотя, в борьбе с собой, однако я не был уверен в надежности этих людей, нас ничто не связывало, кроме работы.
Легки на помине, я увидел их, войдя в свою редакцию, они сидели, развалясь, на старом диване, оббитом черным дерматином — инвентарный номер такой-то, — словно ждали все эти дни. И, главное, оба. Я счел эту случайность, это совпадение дурной приметой.
— Базиль! Ты ездил в Москву. У тебя заболела тетя. Вдруг. Она в Москве одна, — отбарабанил Лев.
Николай при этом скривился, будто проглотил нечто кислое.