— Солнце — ее злейший враг, — томно известила Женя, даже не открывая глаз, сама-то нежась под ласковым светилом. — И это ей сказали врачи, — закончила она с усмешкой.
Сообщение было адресовано мне, когда я вылез на сушу. Но предназначалось оно другому. Выражаясь языком бильярдистов, от меня в своего Андрея, так был рассчитан удар. Она размежила жесткие, как стрелы, крашенные тушью ресницы, поинтересовалась эффектом. Тот был равен укусу комара. Андрюша его не заметил, погрузился в глубокие думы. Не добившись успеха, Женя обиженно повернулась к нам спиной.
Алкоголики заскучали по обществу и привязались ко мне. Я лежал к ним поближе, и вот они полезли с протянутым стаканом, расплескивая водку.
— Выпей с нами, — сказал один, пропуская все гласные.
— Не могу. Санитарный день, — сказал я, отстраняя накалившийся стакан, но во мне уже что-то шевельнулось, подлое.
— Впснм, — повторил непрошеный приятель, снова протягивая стакан.
Я опять отстранил, и это продолжалось долго, пока они не опрокинули бутылку в песок, тогда вопрос сошел с повестки сам собой.
Но потом к нам подступили с трех других сторон. Из дальних поселков подоспели многосемейные орды, и от них не было спасу. Они наступали на ноги, травили запахом жирной домашней еды. А удары волейбольных мячей сыпались градом, мы еле успевали отражать, уйдя в глухую защиту.
Потом за нас принялись дети. Первым ко мне подбежал белоголовый трехлетний карапуз. Он смешно скакал на еще кривых пухлых ножках, утопавших в песке.
— Осторожно, Не упади, — Я привстал на всякий случай.
— Не упаду. Я во как стою на двух ногах! — похвастался малыш. — А кот наш ходит только на четвереньках, — сообщил он, тараща круглые ярко-синие глазища.
— Ну, здравствуй, — сказал я и протянул ладонь.
Он доверчиво вложил в нее крошечную ручонку, и… все, — я растекся патокой, хоть собирай в банку. «Будь ты поумней, и твоему сыну или дочке сейчас исполнилось бы девять лет, — запилил я себя. — Ни в гении не вышел, ни в отцы», — пожаловался я малышу, мысленно, конечно.
Мы с женой, не сговариваясь, избегали этой темы. Но однажды, незадолго до нашего отъезда из Москвы, Тося не сдержалась, вдруг завела разговор: а не взять ли нам мальчика из детского дома? Она уже и за город скатала, в один подмосковный детдом, постояла у ограды, посмотрела издали на сирот. Их вели через двор парами, тихих, милых, все в темно-синей одежке. Дело было за ужином, я сказал: «Ты недосолила картошку». Она пододвинула солонку и с несвойственным для нее напором спросила: «Ну так как? Возьмем?» Тогда я опросил, стараясь выиграть время, сообразить что к чему:
«Почему именно за городом? Разве их нет в самой Москве?» — «Есть, но сельские дети послушней». — «Хорошо. А почему именно мальчик?» — «Мужчины больше мечтают о сыновьях, — ответила Тося. — А ты разве нет?» — «Я не исключение, — согласился я. — А вам, женщинам, подавай дочек, однако ты уступаешь мне. Спасибо! Дело не в этом. Может, мальчик и впрямь будет нам дорог, как собственный сын. Но будем ли мы мамой-папой, вот в чем закавыка. Дорогие, любимые, да только, дядя и тетя. Всю жизнь! А я так не хочу. Я и без этого дядя, тысячу раз!»
— Я кто? — спросил я малыша, бережно перебирая его неправдоподобно маленькие пальчики.
— Ты — дядя! Давай я тебя поборю! — и он обнял мою шею.
Я прикинулся слабой былинкой, рухнул на спину, и малыш оседлал мой живот. Его победный вопль собрал всю окрестную детвору, и вскоре я оказался на дне великолепной кучи-малы, блаженно вдыхающим молочный запах ребенка.
В нашу кутерьму завистливо вмешалась Женя.
— Дети, осторожней. Раздавите дядю, — сказала она, и ее тотчас постигла моя судьба.
Чудесные проказники тепло дышали в уши, дергали за волосы и носы, засыпали песком, и вскоре мы изнемогли, схватив вещи, бежали по берегу вверх, к деревьям. Здесь я запрыгал на одной ноге, пытаясь второй попасть в штанину. Женя путалась в широком сарафане, билась, как бабочка в сачке.
— Скорей рожайте своих, — посоветовал я, переводя дух. — Не успеете оглянуться, и пройдет ваше время.
Женя вздохнула и посмотрела туда, где остался Андрей. Он сидел на прежнем месте и, опустив голову, пересыпал из ладони в ладонь песок, словно взвешивал свои «за» и «против». Игры под солнцем, у воды поглотили все наше внимание. А мой молодой приятель, ее супруг, между тем замышлял витиеватую психологическую операцию. Он кинулся в нее, очертя голову, а мы спохватились, когда дело уже катилось под гору, набирая скорость и вес.
Вернувшись к себе, я покопался в бумагах, отрыл видавший виды мятый блокнот, с которым ходил в вытрезвитель, и, полистав исписанные страницы, нашел домашний адрес Юрия Геннадиевича Квасова.
Дверь отворила старуха, тучная, словно из расплывшегося теста, с белым, мучным каким-то, неопределенным лицом. Она сощурила близорукие голубые глазки под бесцветными черточками бровей, питалась узнать во мне знакомого ей человека.
— Петька, что ль? Нинкин сын? — спросила она и, не дожидаясь меня, сама же ответила: — Нет, не Петька. Тот черный, в Ивана.
— Я к Юрию Геннадиевичу, — помог я старухе, избавил от умственной работы.
— И хорошо! — обрадовалась она, всплеснула мягкими большими руками. — А то умаялась я… Дай, говорит, ему …этот… — старуха стыдливо хмыкнула, — скипетр. А где его взять?.. Да ты не бойся, проходи.
Я вступил в полумрак коммунального коридора, остановился, давая привыкнуть глазам.
— Вон его дверь, — заговорщицки шепнула старуха, смелость из нее точно выдуло сквозняком.
— Эта? — Я указал на крайнюю дверь.
— Она, она. — Старуха, переваливаясь утицей с боку на бок, отступила, укрылась в непроглядной черноте угла.
И вдруг крайняя дверь распахнулась, и на пороге, в прямоугольнике дневного света возник голый по пояс мужчина в полосатых пижамных штанах. Он был высок и худ, на боках обручами выпирали ребра. И нос его был длинен, и само лицо под желтым шалашом прямых волос. Он загородил вход в комнату и высокомерно предупредил:
— Я последний Рюрикович! Мы — Квасовы!
Из угла донеслось шумное взволнованное дыхание старухи.
— Ошибаетесь! Вы не последний. Я тоже Рюрикович, — возразил я после некоторого колебания.
— Ну да? — не поверил Квасов. — Из каких же тогда будете?
Я вспомнил известную оперу и назвался:
— Собакины мы!
Он, несомненно, подумал о той же опере и растерялся:
— И впрямь были такие.
Квасов открыл дорогу, и я беспрепятственно прошел в комнату, ставшую ареной длительного запоя. На столе, на полу, возле антисанитарной кровати трупами валялись пустые бутылки, огрызки яблок, еще чего-то, чью личность можно было установить лишь с помощью экспертизы, и банки из-под килек в томате.
— Как же быть теперь? — расстроился хозяин комнаты, войдя следом за мной.
— А что вас собственно беспокоит? Один Рюрикович? Два? Какая разница? — спросил я, подавая пример беззаботного отношения к жизни.
— Не скажите. Разница ой-ей-ей! Раньше всем, — он изобразил руками-граблями объемистый шар, имея в виду огромную страну от Арктики до Китая, от Польши до тихоокеанских пучин, — всем этим владел я один, — смущенно признался Квасов. — А ныне нас двое. Вот я и говорю: как быть?
— Ах, вы об этом, — произнес я небрежно. — Поделим! Вы согласны?
— Куда ж деться, — обреченно пробормотал Квасов.
Мы сгребли объедки и грязные стаканы на край стола. Я взял с подоконника старый номер спортивной газеты, расстелил на столе и, достав из кармана авторучку, нарисовал во весь разворот контуры великой державы. Граница раздела пролегла по Уральскому хребту.
— Выбирайте! — предложил я благородно.
Кусков, не раздумывая, позарился на большую, азиатскую часть. Я скромно взял под свою высокую руку европейский остаток страны. И тут мой партнер что-то заподозрил, низко наклонился над газетой и, почти касаясь носом, ревниво осмотрел мой удел. Наверно, перед его замутненным мысленным взором, искажаясь, однако не теряя красы, проплыли картины давно обжитой земли, старые города, памятники культуры и, может, курорты Сочи. Он понял, что продешевил, обескураженно поскреб затылок и попросил:
— Отдайте мне Майкоп!
— С какой стати? Да еще и Майкоп? — спросил я холодно.
Ой помялся и сказал:
— У меня там знакомая продавщица.
— Добро. Я отдам. Если расскажете взамен, за что вы так не любите Сараева?
В его омутах-глазах промелькнула вполне трезвая мысль.
— Не люблю? Его? Да никогда в жизни!.. Я и не знаю такого. И слыхать не слыхал! О таком.
— Значит, сделка не состоялась. Привет от продавщицы! — Я сделал вид, будто ухожу.
— Ээ… погодите!
Трезвая мысль погасла, его зрачки снова затянуло глухой бурой топью.
— А скажу, он мой? Майкоп?
— Вместе с торговой сетью!
На столе лежала писулька. Я, как чувствовал, спешил от платформы бегом и заметил ее еще с порога. Стол был завален моими бумагами — записями, черновиками, — а посреди машинка с заправленной страницей, и все же она так и бросилась в глаза — белый лист с кривыми линиями строк. Буквы разбежались, словно тараканы. Я вошел, и они прыснули кто куда. Можно подумать, стеснялись содержания записки. Этот почерк я узнал с полувзгляда, он отражал энергичную натуру Николая. Когда режиссер писал, из-под его пера летели брызги. Изрядно покорпев, я расшифровал оставленные им каракули, сложил в осмысленный текст:
«Был. Прождал полтора часа. Не спрашиваю, где ты был, но совершенно ясно: ты не умеешь экономить собственное время. Так что учти. При встрече расскажу, как работал Бальзак. И главное. (Хотя это тоже главное). Посмотрел то, что ты уже сделал. Впечатление: вроде бы все верно, да больно ты, дружище, дипломатию развел. Все-то у тебя округло, факты и лица в тумане. Этакая дама под вуалью. Потому и тычешься туда-сюда, и нашим, и вашим. Василий, чертушка, ведь я знаю тебя, ты можешь! Пиши смело, дерзко! С юношеским задором! С огоньком! И работа, вот увидишь, пойдет!»