Славный дождливый день — страница 35 из 67

Это и без него мне известно. Если писать, как хочет Николай, можно и за неделю сварганить сценарий, не сидеть на отшибе в этом дупле. Да только тогда вместо экрана наш фельетон проследует другим путем, в тупик, в мусорную корзину. Стрелочник Сараев не тот противник, с кем можно драться с открытым забралом. В этом я лишний раз убедился, обменяв Майкоп на историю, рассказанную Квасовым.

Вдохновив и призвав, мой режиссер укатил в город будоражить-зажигать других. Записку он заканчивал так: «ПЭ. ЭС. А это тебе для бодрости. Кути!!!» Рядом с машинкой торчала бутылка кефира с этикеткой от лимонада. Можно представить, как ему было смешно, когда он переносил наклейку с одной посудины на иную. На что-нибудь покрепче у моего товарища попросту не хватило фантазии. Юмор его наивен, как и он сам. Порой для Николая тонкое классическое остроумие — сплошные потемки, но зато, если на экране кто-то, запнувшись, шлепается наземь, он хохочет, как сумасшедший, до колик и слез. В этом смысле мне с единомышленниками явно не повезло, и Лев, и Николай под стать друг дружке, как те два сапога. И я потом — будь сценарий принят — еще набрался бы с этими братцами лиха, изругался до хрипоты. Но, слава богу, я, сбагрив рукопись, тихо, на цыпочках уйду, и пусть они делают с фельетоном все, что им угодно.

И все же я был тронут его заботой. Он решил меня развлечь и отнесся к этой задаче с присущим ему упорством. Оно не пустяковое дело, перенести этикетку. Ты сперва ее намочи, сними, не повредив, и наберись терпения, высуши и только потом наклей.

Я наполнил кефиром стакан и уселся за стол. Под локтем хрустнул пустой спичечный коробок. Из него головешками торчали окурки. Выходит, он, всегда уверенный в конечном успехе, на этот раз нервничал, смолил сигарету за сигаретой, пепел падал на стол, на его колени. И вон там, у окна, горстка пепла, крошечный могильный холм…

«Будь здоров, Николай!» — провозгласив тост, я с наслаждением выпил кефир, разделся и залез под одеяло.

Во время сна я старался быть начеку. В одну из последних ночей мне приснилось, будто я написал тот самый рассказ. То есть он прошел у меня перед глазами от начала до конца, точно фильм. Но о чем там велась речь запомнить не удалось. Проснувшись, я разволновался, — прямо места себе не находил. Весь день бродил возбужденным и напрягал память, пытаясь восстановить хотя бы одну деталь. Зацепившись за ее уголок, я бы вытащил на поверхность и все остальное. Усилия мои не помогали, сколько я ни морщил лоб, И все же это событие стало праздничным для меня. Когда я вспоминал об этом, расцветала душа, хотелось что-то делать…

Этой ночью не случилось ничего существенного, — второстепенные сны о разных пустячках. Мелькали чьи-то красивые кошки, и режиссер Николай искал в универмаге обувь на свой огромный, не по росту, размер. И все это кончилось тем, что ему предложили резиновые ласты для охоты под водой, и он остался доволен.

Раненько утром я вылетел из постели, наспех сделал несколько упражнений по системе Боба Гофмана, пытаясь раздвинуть стены, приподнять потолок и вдавить в половицы стул, затем, напевая: «А мы швейцару: отворите двери», понесся под кран и постонал там, повыл под ледяной струей, изображая из себя черт знает что.

Потом я выпал из времени, вынесся вон из этого шумного мира и повис в вакууме, в стороне от Вселенной. Были только стол и стул, и я — и мы висели вместе, от всего обособившись. И если глухо долетал с платформы голос, предвещая поезд, то это был далекий отзвук жизни, оставшейся внизу.

Я писал, уйдя с головой в свое занятие, и когда Андрюша подал голос во второй половине дня, ничего не понял вначале, только почувствовал, как вернулся в обычный мир. И мебель еще восстанавливала свои твердые очертания, которые слились было в широкую ленту во время моего полета. И стул еще покачивался подо мной.

Я только что нашел удачный ход и торопливо писал, стараясь не выпустить мысль, пойманную после длительных ухищрений, а он сунул голову в дверь, осторожно спросил:

— Работаешь?

— Угу, — буркнул я, стараясь не отвлекаться.

Обычно он не мешал. На эти часы было наложено табу, — об этом знали все на даче. Но значит, что-то произошло, если он потревожил не вовремя.

— Может, погуляем? — сказал он вопросительно.

— Еще немного. Один абзац. Потерпишь? — сказал я, не поднимая головы, опасаясь приостановить свободный бег пера.

— Сочиняй, сочиняй. Ты сочиняй не спеша. Я потерплю, — заверил Андрюша и принялся, выжидая, маячить между кустами смородины.

Он отвлекал меня, и перо ползло теперь по листу с остановками, точно суставы в руке заржавели, и в движениях руки появились перебои.

Едва я управился с последней строчкой, Андрюша вернулся и затянул свое.

— Ты уже? — спросил он утвердительно.

Он стоял за окном и, волнуясь, обрывал с веток листья.

Я понял: ждать ему некогда. Его изгрызли какие-то заботы, он их не в силах отложить, ему неймется. А прогулка — удобный предлог. Это было заметно по его глазам. Они горели решимостью и нетерпением. Я не знал еще, в чем дело, но то, что он что-то затеял, было понятно без слов.

— Хорошо, мы пойдем. Погуляем, — сказал я, уступая.

Андрюшу с места понесло по тропинке, будто сдунуло ветром, настолько он спешил. Я еле успевал за ним, но, выжидая, помалкивал.

— Ты куда? На пожар? — крикнула Женя супругу.

Она сидела на скамеечке для ног под яблоней и вязала красную кофту, под крылом Ирины Федоровны. Та неподвижно покоилась в своем полосатом красно-белом шезлонге, собирала солнечную энергию. Солнце, ослабев, сползло к горизонту, лучи его еле теплились, но балерина подбирала даже крохи.

— Мы гуляем, — ответил Андрюша на ходу, развивая скорость, сомнительную для прогулки.

Так в темпе марафона мы пробежали по всей длине нашей улицы, затем свернули на другую и так же без звука пролетели еще квартала два. Тут он убавил ход — мы приближались к Наташиной даче. Она торчала меж сосен в полусотне шагов, двухэтажная, сверкающая стеклами веранд и просторной мансардой. Ее свежекрашенные оранжевые стены горели среди зеленой листвы.

— Вот ты все сочиняешь, пишешь что-то… Ну и как, по-твоему, любовь все может? Ну, сделать несчастного счастливым? Ну, так, чтобы он полюбил и его полюбили, и все для него изменилось? Или это враки, только выдумывают в книжках? — спросил Андрюша вдруг.

Его дыхание сбилось, он глядел мне в рот.

— Да нет, это все верно. Так оно и есть. Но только бывает всяко. Кому она дарит шишки, кому пироги, хоть смейся или плачь, — сказал я и впервые подумал о себе.

Словно меня подтолкнули в затылок — а что она сделала со мной? Кем я стал: счастливцем, баловнем судьбы, или, сам не зная того, жалкой жертвой?

— К чему ты, собственно, клонишь? — спросил я Андрея.

— Я так. Ни к чему. Подумал и только, — ответил он осторожно и совсем уж шаг придержал, почти шел на месте.

— Отличный поселок: сосна и песок, не правда ли, — ни с того, ни с сего сказал Андрюша, заложив руки за спину и наконец принимая вид гуляющего человека, а грудь его еще вздымалась от одышки.

— Места зело прекрасные, — сказал я в тон ему.

Он старался наладить непринужденный разговор, и я помогал ему в этом.

Продолжая в подобном духе, мы миновали Наташин участок. Там, за оградой, было пустынно. Только из-под личной «Волги» художника торчали его ноги в старых брюках и стоптанных туфлях, как-то скрашивая безлюдье.

Мы прошли с десяток метров вперед.

— Повернем назад? — предложил Андрюша.

Мы стали ходить туда-сюда, фланировали вдоль дачи, Андрюша нес всякую околесицу. Это было беспорядочное движение мысли. Он бросил ее на произвол, а сам ушел куда-то, может, в страну грез, и мысль его, без управления, носилась оголтело, как муха в банке, И когда она начинала биться в стекло, он, спохватившись, возвращался из несуществующей страны и спрашивал:

— О чем я говорил?

Мы связывали порванную нить, он запускался в новую тему, а я исполнял при нем обязанности ткачихи, следил, как вьется нить. И только мой покладистый характер спасал нашу беседу.

Мы прошли мимо Наташиной дачи в третий, четвертый раз, но там ничего не менялось. Даже ноги художника оставались в прежней позе. Очевидно, он так и заснул под машиной, убаюканный движением своего гаечного ключа. Теперь на него капает масло, а он безмятежно спит и снятся ему прекрасные бензоколонки и, может, гадкий передний мост, который, выкатившись из-под машины, самовольно мчится вниз по Горького к Манежу — прямо на красный свет.

Потом я отключился сам, стал мысленно перебирать собственные делишки. «Так что это, — роилось в голове, — благостный венец или катастрофа — то, что любят меня?»

И между тем, внося свой вклад в беседу, я временами повторял:

— Да, да. Конечно.

И беседа текла без сучка и задоринки.

Мы ходили туда и сюда очень долго, дачи и сосны стали постепенно раскачиваться перед глазами, будто я угодил на гигантские качели. Не знаю, к чему бы это привело, не появись в конце концов сама Наташа. Она возникла в гамаке, словно ее туда посадили в наше короткое отсутствие, пока мы отошли на минуту и затем вернулись назад. Она сидела как ни в чем не бывало, с такой гримасой, будто не выходила из гамака сотню лет, и это ей опостылело, сидеть навесу между стволами деревьев.

— А мы вот гуляем, случайно проходили мимо, — солгал Андрей, он буквально впился в ограду, точно клещ, повис в неудобной позе на зубьях штакетника.

— Вы сегодня милы и похожи на лесную диву, — произнес он вдруг и покраснел.

Он выпалил эту фразу, точно заучил — единым махом!

Сомнений не было: Андрюша флиртовал. Это выходило у него очень неумело. То, что он хотел выдать за тонкий и якобы уместный комплимент, было шито белыми нитками. Грубые швы так и лезли в глаза.

Вряд ли кто-нибудь еще так выпадал из светлого праздника воздуха, солнца и сосен, как эта постная угрюмая Наташа. Она тут инородное тело, на фестивале жизни, и скорей похожа на кладбищенский фрагмент.