Я спешил, прокладывая дорогу покороче, проломился сквозь колючий шиповник, раздирая штаны и рубаху, и вышел прямо на прутик — на поставленный мною знак, — налетел на него со слоновой яростью, растоптал, поднял с земли и разломил на мелкие кусочки, а потом развеял по ветру.
Но место и без него было приметным: пенек и клен, а между ними, посреди, характерный холмик, — маленький, так и кидается в глаза. Тогда я опустился на колени и начал, словно терьер, копать руками, обдирая ногти, вырыл ямку вдвое больше, чем следовало, а «Горный дубняк» будто растворился в почве вместе с бутылочным стеклом.
«Ах, Тося, бедная Тося! Такой ценой! — произнес я, стоя на коленях. — Почему не открылась мне? Что ей мешало? — спросил я себя. — Гордость? Боязнь? Мол, вдруг надоумишь сама. Она — слабенький человечек, моя жена, маленький зверек, который отчаянно дерется за свое маленькое счастье. То-то она легко рассталась с Москвой — увезла меня от породистых столичных самок. Но мне ли ее осуждать? Мне — виновнику и Тосиного, и своего несчастья? Это о нас потом напишут в сказке: «Жили-были старик со старухой. Детей у них не было…»
Я с усилием поднялся на затекшие ноги, вытер пот рукавом и направился было к душевой, туда, где висел умывальник, но потом передумал и свернул к балерине, осторожно оттопырив руки: земля подсохла, сводила пальцы в крючья.
Старуха переместилась к калитке, вцепившись по-птичьи сухими длинными пальцами в штакетник, вглядывалась в даль улицы.
— Вы обещали, наговорили всякого, а его даже и не видать, — известила она, не оборачиваясь.
— Вы тоже ему насулили немало. А то, что его до сих пор нет, это к лучшему. Значит, прав я. Иначе он давно бы вернулся, много ли нагуляешь на три рубля?
— Да, тут я малость не рассчитала. Но все равно будет по-моему, — упрямо повторила старуха и повернула ко мне лицо.
— Я утверждаю: будет по-моему! Спорим! — завелся я, как в лучшие мальчишеские времена.
— Пари я избегала всегда. — Ее взгляд остановился на моих грязных руках, в глазах промелькнуло удовлетворение. — Копали землицу?
— Вспахал вам дюжину грядок. Под редиску и морковь.
— С дюжину грядок? — хмыкнула она. — А бутылочки-то я перенесла, спасла, выходит. Вы еще отблагодарите меня, в ножки поклонитесь, когда вас прижмет, — добавила балерина. — Впрочем, вы, кажется, скоро покидаете наш город и будто бы насовсем? Я правильно поняла Тосю?
— Не совсем. Небольшая вылазка в Подмосковье, на уборку капусты, — и всего. Признаюсь по секрету: под увесистым кочаном нас ждет ма-а-аленький сын. Или дочка. Мы возьмем его… или ее за ручку и вернемся.
— По-о-онимаю, — протянула старуха. — Хотите успокоить Тосю? Вы самоотверженны. Браво!
— Не стоит. Я тщеславен! Уж очень хочется, чтобы меня звали папой. «Па-па, па-па!» Звучит?
— Ну это надо еще заслужить. Тут и родные-то порой зовут тебя сквозь зубы… — Перескочив с одной мысли на другую, она, видимо, задела собственную давнюю болячку и умолкла.
Но я-то понял, что́ она предназначала мне, и заверил:
— Я постараюсь! Я буду очень любить!
— Дай вам бог. — Балерина вздохнула грустно.
Я спохватился: да что я все о себе да о себе?! Сейчас решается судьба другого человека. И может, вместе с ней и… моя.
— Становитесь рядом. Будем ждать! — предложила старуха, снова хватаясь за планки ограды. От ее минутной расслабленности не осталось и следа. Прямая осанка, сухой твердый взгляд, она была готова к продолжению поединка.
Я принял приглашение, тоже взялся за штакетник и повернул голову в ту сторону, куда смотрела балерина.
Перед нами тянулась пыльная поселковая улица. В двух шагах от нас паслась невесть откуда взявшаяся белая шелковая коза, щипала одуванчики под забором. Пушистые шары взрывались перед ее носом, коза вздрагивала. Чуть дальше, вихляя влево-вправо, катил мальчик велосипедист. За его красным велосипедом бежала орава малышей. Наши взоры летели поверх козы, над головами ребят, упирались в конец улицы. Там, в тупике, на фоне белой складской стены появится Андрей.
Солнце упало за горизонт, из кустов, подвалов и чердачных окон, из иных потаенных убежищ выползали на ощупь осторожные сумерки. Нас окутала густая напряженная тишина. Что-то, широко раскрыв рты, кричали дети, и блеяла коза, но мы не слышали их, точно невидимый оператор вывел звук. И только на станции, как всегда, голос диктора твердил одно и тоже: «Внимание, идет поезд!» На этот раз в его голосе пробивались ожидание, тревога. Или мне показалось?
Кратово — 1963 г.
РАССКАЗЫ
СКВЕРНЫЙ ХАРАКТЕР
За этим доцентом следи и следи. Беседу он проводит блестяще — уши распускаются, как бутоны, когда он говорит. Но вот сказано последнее слово, и тут жди от него фокусов. В прошлый раз, вместо того чтобы уйти из студии, как положено — тихонько, не спеша, он затеял прощание с оператором и помрежами. Ему было сказано русским языком: «Погас красный глазок камеры — встань без шума и на цыпочках выйди». Так нет, он еще сунулся к диктору с рукопожатием. Диктор сидит перед включенной камерой, объявляя следующую передачу, а тот лезет к нему в кадр с протянутой ладонью и бормочет:
— Благодарю вас. Всего доброго. До свидания и прочее.
Диктор, бывавший в разных передрягах, делает вид, будто и нет этого непутевого доцента в кадре, и старается легонько отпихнуть его. И при этом, разумеется, продолжает говорить зрителям, что и положено.
— Наш кинооператор побывал в гостях у водолазов, — говорит диктор, с самым невинным видом смотрит в глаза телезрителям, а правой рукой исподтишка борется с доцентом.
А доцент совсем ошалел, прет напролом прямо на экран, еле вытянули из кадра за полы пиджака. Сбежались все свободные постановщики и тянули его, словно сказочную репку. Зрители, конечно, в это время покатывались со смеху, а потом слали ехидные письма: мол, чем вы там занимаетесь, милые товарищи из телевидения, такие вы, сякие. Директор наложил визу: «Корневу! Разобраться!!!» — и передал письма мне, то есть редактору этой передачи. А в чем разбираться? И так ясно: доцент растяпа, и с этим ничего не поделаешь. А заменить его некем. Он командует станцией, наблюдающей за спутниками Земли, знает свое дело лучше всех в городе, и голос у него, как у мифической сирены.
Сегодня запустили очередной спутник, и доцент опять за столиком в нашей студии. Перед ним ворох бумаг. Он потрясает записями и рассказывает, нет, поет о том, что происходит сейчас в космосе. Ему мало миллионов зрителей. Он простирает руки к осветителям, и те кивают ему головами, запряженными в дуги наушников.
Я тоже в это время торчу за пультом. Сижу на круглом кожаном табурете и маюсь. Когда тот доцент в студии, мне становится не по себе. Недоброе предчувствие изводило меня еще с утра. В конце дня я не выдержал и остался дежурить за редактора кинопередач. Доцент прибежал за полчаса до выступления. Не пришел, не явился и не прибыл, а именно прибежал в расстегнутом пальто.
Я поднялся в аппаратную и сел возле режиссера. Режиссер, высокий и черный, навис над кнопками пульта. Он внимательно посмотрел на меня темными, отражающими неяркий свет приборов глазами и промолчал. Зато его ассистент счел нужным высказаться:
— Василий Петрович, шли бы домой. Не морочьте голову себе, И нам. Все равно, что случится, то случится и вы ничего не измените.
Я одернул его. Я сказал:
— Занимайтесь своим делом, — и посмотрел через стекло в студию. Там, в ослепительном сиянии ламп, усаживали доцента.
Итак, мы вышли в эфир. Проиграли позывные, диктор поздоровался и стал читать программу вечерних передач. В левом углу студии ворошил свои записи мой ненаглядный доцент, он открывал программу. Я наклонился к режиссеру:
— Будь добр, пусть помреж напомнит ему еще раз, как вести себя после лекции.
Режиссер невольно скривился, но я смотрел ему прямо в глаза. Тогда он нехотя нажал кнопку тихой связи и сказал, что следовало. Я видел, как помреж затряс головой, точно хотел стряхнуть назойливые наушники, однако наклонился над ухом доцента и пошевелил губами. Доцент вздрогнул, его лицо сделалось испуганным. Он сложил руки на груди — клялся, что все будет в порядке.
Но я будто смотрел в воду. Доцент все-таки подвел нас. Передачу он вел, как всегда. Я следил за его крупным изображением на мониторе и даже забылся. Минуты за три до конца он взглянул на часы и скис.
— Не узнаю нашего доцента. Будто губы смазали клеем, — сказал режиссер.
— Сейчас узнаете.
От нехорошего предчувствия у меня заныло в груди. Теперь глаза доцента, налитые тревогой, то и дело скатывались к часам. Вот он произнес задубевшим голосом последнее слово. Я замер. Доцент неожиданно встал и, пригнувшись, начал красться на цыпочках через экран. Мы глазели на это представление, словно под гипнозом. Наконец ассистент режиссера пришел в себя и резко нажал кнопку — изображение исчезло. Я отшвырнул ногой табурет и побежал вниз.
— Полегче! — крикнули за спиной.
Доцент уже был в фойе. Он по плечи ушел в кресло и оттуда с ужасом следил за моим приближением.
— Вас поздравить? — спросил я, останавливаясь над ним.
Он умоляюще улыбнулся.
— Прекрасная передача, — сказал я. — Пожалуй, непревзойденная за всю историю телевидения. Куда там московским передачам!
Ему было стыдно, и жалкая улыбка не сходила с губ. А я говорил, наливаясь ядом. Я чувствовал, как от слепой ярости натянулась кожа на моих висках, а уши съехали куда-то к затылку. И вместе с тем я понимал, что хватил через край, но не мог себя остановить.
— Я больше не буду выступать, — пролепетал доцент через силу.
О, нет, он не шантажировал, он обещал. Но мне почему-то приспичило истолковать его слова по-другому.
— Ну, это нескромно! Это уже, батенька, зазнайство. Нехорошо так. Просто неблагородно. Родная студия, а вы этак свысока.
— Будет вам, Василий Петрович. Не так уж все трагично, — мягко сказал режиссер за моей спиной. — Товарищ доцент исправится и станет паинькой. Верно, товарищ доцент?