Славный дождливый день — страница 47 из 67

— Приходилось, но это было давно, — смеется мать. — Очень давно. Четверть века назад. Тогда погиб твой отец и я осталась совсем одна. Тебе стукнуло пятнадцать лет, когда я поскандалила последний раз. А потом я затихла навсегда.

— Да, мать, навсегда, и поэтому я остался один.

Я сажусь за сценарий передачи о Горьком, а мать продолжает шить, — в общем, занимается чем-то своим. Не важно чем, лишь бы она была рядом.

— Тебе трудно с таким характером.

— Угадала.

Мать загадочно поджимает губы, озирается на стены, точно кто слушает нас, и шепчет:

— Почему бы не черкнуть Елене?

— Ну уж дудки. Писать я не буду.

— Но ты был кругом виноват.

— Не был. Кто угодно был виноват, только не я.

— Здрасьте. Ты извел ее своими выкрутасами.

— Выдумки. Я любил ее.

— Но это не мешало тебе методично изводить ее. Она не знала, чего от тебя ждать. Если хлестал дождь, ты к ней придирался: «Почему идет дождь?» Она сносила от тебя все, имея глупость любить такую зануду.

— Однако… тю-тю… уехала.

— После того как ты сообщил о рыжей врачихе. И Лена решила не мешать.

— Это был экспромт. Врачиху я видел единожды, когда она лазила мне в рот своей противной ложкой.

— Вот я и говорю: виноват был ты.

— Ладно, был. Что из этого? А сегодня я попросил уволить меня из студии и оставил заявление у директора. Не попросил, а потребовал.

— Из-за чего?

— Так, захотел и написал. Есть бумага и чернила. Почему бы, думаю, не сочинить такое заявление?

— Поздравляю! Впрочем, ты и в детстве не блистал умом.

— Мать, где твое родительское достоинство? Ты вскормила кретина? Так ли это? Нет. Просто ты одарила меня богатым воображением. Ты сидишь на стуле и мило беседуешь со своим чадом. Это ведь благодаря моему воображению. Не забывай! Но я не тщеславен. Я слушаю тебя и жду совета.

— Заберись на телевизионную вышку и бросайся головой вниз. Это остроумнее твоих дурацких заявлений.

— Видишь, мать, какой у тебя характер. По идее ты должна быть мягкой и нежной, — говорю я печально.

У матери лицо, будто ее застали за предосудительным занятием.

— Уж пошутить нельзя, — неуверенно оправдывается она, и нас в комнате опутывает неловкая, сковывающая движения тишина, потому что мы нечаянно тронули слабую и тонкую нить, которая еще соединяет нас и позволяет встречаться.

Я делаю вид, что работаю. Пишу сверху листа: «Сценарий передачи «Буревестник революции», а сам жду, что она скажет. Я знаю что.

— Ступай рано утром и порви заявление, пока не видел никто.

— Я поступил глупо, но теперь не вернешь.

— Ступай и порви.

— А самолюбие?

— Ну, как знаешь. Только мне горько.

Мы возвращаемся каждый к своему. Я думаю, как начать сценарий. Но мысли уходят к матери.

— Мать, спроси меня: устал ли я? Очень прошу.

Мать смотрит с раскаянием.

— Прости, сынок. Я завертелась совсем. Ты очень устал?

Так больше не спросит никто. Не спросят и близкие друзья — по законам дружбы это не принято. И соваться с такими вопросами считается просто не по-мужски. Язык дружбы — это молчание.

Но у других спросит жена. У меня нет жены. Нет ее и у многих. Они в таком положении, как и я, — одни на этой орбите. Витки следуют за витками, а мы по-прежнему одни, у нас нет радиостанции, которая приняла бы наши сигналы. Какое счастье, если найдется радист, который сумеет поймать нашу волну. Каждому нужен свой радист. А пока мы в одиночестве.

Я слишком увлекаюсь абстрактной философией и упускаю нить, соединяющую нас с матерью. Ошибку исправить нелегко.

— Мать, отзовись!

Бесполезно. Всякой фантазии есть предел. Мозг устал, и я снова один в комнате. Матери нет. Она погибла четверть века назад, когда мне исполнилось пятнадцать лет.

Я взглянул на стопку чистой бумаги, на заголовок: «Сценарий передачи «Буревестник революции», отложил авторучку в сторону и поднялся из-за стола.

Надел толстый, на подкладке, плащ и вышел на улицу.

Мой город полон людей. Говорят, их здесь полмиллиона. Но я вышел в то время, когда они расходятся по домам и никто не знает, чем сейчас занят каждый из них, о чем думает каждый. В этом их счастье и несчастье, и, право, чтобы никто не знал.

Я остановился, закурил и бросил спичку под ноги. Сторожиха, сидевшая на фанерном ящике возле ворот, сердито приказала:

— Поднимикося спичку! Ушлый какой. Для тебя подметали?

Я засунул руки в карманы и вызывающе посмотрел на бабу. Понизу раскатился глухой гром: из-за колоннады сторожихиных ног взирала слишком серьезная морда дворняги.

— Р-р-р-р! — ответил я.

— Ну, петухи! — осуждающе буркнула баба.

Мне стало смешно. Я поднял спичку и заткнул под днище коробки. Бабка заворошилась.

— Ходишь на страх сторожам. Или не спится? Не думай, когда лягешь. Чтоб в голове пусто было. Как лягешь, представь себя со стороны. Будто спишь уже. Мол, лежишь, такой светлый, и сопишь сладенько. И тогда провалишься сам.

— Что это, результат собственного опыта?

— Кабы помогало, не сидела б в сторожах. У меня возраст, — пожаловалась баба. — Жмурю глаза, жмурю, и не выходит. Много мыслей получается. Чем так, думаю, ночкам пропадать зря, пойду в сторожа.

Наши орбиты пересеклись в точке взаимного доверия. Мне стало теплее и совсем не одиноко.

— Спокойной ночи, — сказал я как можно добрее.

— Будь здоров, — ответила она, сидя в своем корабле.

Я еще долго шел по безлюдной улице, и долго мне сияло замирающее зарево с чужой орбиты. Потом я залез в будку автомата. Я набирал номера студийных телефонов — они отвечали редкими протяжными гудками. Я терпеливо ждал, пока не откликнулся один из них. Этот аппарат стоял в редакции детских передач. Я узнал хриплый голос вахтера. Вахтеры входили в отряд военизированной охраны и нам не подчинялись. Поэтому я сказал очень вежливо, насколько смог:

— На столе у директора мое заявление. Прошу вас, порвите его в клочья.

Вахтер замялся.

— Вам трудно? Руки отсохнут? — спросил я, может, немного грубо.

Вахтер пояснил, что заявление теперь документ и он, вахтер, наоборот, должен сделать все, чтобы этот документ остался в сохранности.

— Тогда я приеду сейчас и разорву сам!

— А я не дам, Не имеете права. Это государственный документ.

— О каком праве речь? Я писал заявление, и я хочу его порвать! Уничтожить! Развеять в пепел! Я, понимаете, я — автор заявления! — заорал я в трубку раздражаясь.

Ну вот и новый скандал.

СТАРИНА ВАДИК

Прежде чем взяться за свое, он осторожно выглянул из комнаты, прислушался к голосам, долетавшим из кухни, и разведка подтвердила его расчеты. Кроме него и матери, все домашние сидели на кухне. Воскресный завтрак прошел давно, но они там увязли в семейном споре, и сейчас им было не до него.

Получив драгоценную фору, он не стал тратить времени даром, стянул пижаму и засунул ее за диван, суетясь, точно на экране, перед матерью. Он подмигнул ей, ее губы медленно растянулись в улыбке. Когда она улыбалась, у нее счастливо сияли глаза.

Она понимала его. Мать следила за его торопливыми сборами через открытую дверь. У нее отказали ноги, и теперь она сидела на балконе, куда ее вывезли в кресле на велосипедном ходу, дышала свежим воздухом и провожала взглядом каждое его движение.

Он открыл шифоньер заранее подобранным ключом и вытащил свой новенький костюм и белую сорочку. От костюма несло нафталином, а затвердевшим воротом сорочки он, торопясь, оцарапал шею. Он поправил этот проклятый воротник и поискал на полках галстук. Залез в шифоньер с головой, но его собственные галстуки будто растворились в запахе нафталина. Ну что ж, сказал он домашним мысленно, у меня еще есть чувство юмора. И запустил руки в коллекцию Василия. Строя хитрые рожи, он отобрал самый лучший галстук и повязал тонким узлом.

Высунув кончик языка и поглядывая на дверь, он надел пиджак и покрутился перед зеркалом.

— Ты куда? — спросила мать. — На вернисаж?

— Пройдусь по проспекту. Посмотрю что и как, — признался он откровенно: лгать ей не было смысла, она была его союзником.

— На вернисаж. Я так и знала, — согласилась мать с удовлетворением, ей отказывал слух, и она трактовала чужую речь по своему вкусу.

Он поднес палец к губам, призывая ее помолчать, потом выглянул за двери и, ступая на носки, прошел по коридору. Петли двери он еще вчера смазал подсолнечным маслом, они повернулись бесшумно, открыв дорогу к бегству.

И сейчас же в соответствии с законами приключенческого жанра из кухни выбежал его трехлетний внук Саша. Он изображал реактивный истребитель, летящий курсом прямо на беглеца. Пришлось застыть в дверях, покорно ожидая исхода. «Дед, ты куда? На улицу?» — сейчас спросит Саша, и из кухни появятся домашние, и впереди непреклонный Василий.

Но у малыша родились новые навигационные соображения. Он круто повернул в комнату, даровав беглецу еще один благоприятный шанс. И беглец, не мешкая, выскользнул на лестничную площадку.

Сентябрьское солнце еще припекало, и когда он вышел из сумрака подъезда, ему почудилось, будто на улице все побелено: и стены, и асфальт, и деревья.

Он по-хозяйски огляделся и увидел сверстника Колю. Сверстник сидел на самом солнцепеке на скамеечке для ног и, сгорбившись, читал книгу. Он нахлобучил по уши свою вечную кепку, и тень от козырька казалась почти черной. Она закрыла его лицо до подбородка, делая сверстника Колю похожим на мулата.

— Коля, привет!

Бурно радуясь, он хлопнул сверстника по нагревшейся спине. Коля вздрогнул и выпустил книгу, книга сползла на асфальт.

— Здравствуй, Вадим, — ответил Коля, нагибаясь за книгой и одновременно приподнимая кепку для приветствия.

— Что за церемонии? — упрекнул Вадим, ощущая в мышцах избыток силы, ему захотелось хорошенько размяться.

— Это же книга. Лев Николаевич Толстой, — упрекнул Коля в свою очередь и потер обложку рукавом.