Из последних сил нежинский воевода нанес удар — да не попал, только чуть в землю меч не вогнал! Змеиный черед пришел — полыхнул гад жаром. Лишь заговоренные доспехи спасли Алексия. Богатырь устало выругался:
— Бороду подпалил, скотина!
— А ты водичкой живой умойся, — съехидничал Змей. — Новая вырастет. Нет, ну чего ты ко мне привязался? Все утро гонял, потом слова мне гадкие говорил, а теперь режешь, как теленка!
— Ты мне, вражина, зубы не заговаривай! Ползете с чужой земли один за другим. Не место на Руси чудищам обжористым!
Алексий прищурился: в косых лучах тень от Змея смотрелась смешно. Длинные-предлинные ноги и червячок шеи с горошинкой головы. По лапам ему, что ли, вдарить? Или крылья подрубить?
— Эх, Лешка, совсем ты дикий. — Змей, чувствуя, что богатырь его не достанет, принялся философствовать, не забывая держаться с солнечной стороны. — Вот пустил бы меня ближе к заставе, я бы показал… И как пить надо, вы ж пить-то не умеете! И насчет баб я тоже мастак! У вас баб-то много там? Говорят, у тебя жена красивая, пойдем, познакомишь?
Голову-то охальник спрятал, потому и глумился безбоязненно, но Алексий изловчился — вроде и не глядя против солнца, а на тень посматривая, рубанул по Змеевой лапе.
Сразу — как подкосил на одну сторону, завалился Змей направо, заорал от боли:
— Ты чего творишь?
На трех лапах не разбегаешься сильно. Тут уже был вопрос времени — снес ему Алексий последнюю голову. Подумал, да и левую лапу отрубил, для красоты. В ад и калечных пускают, Лешка специально у отца спрашивал, еще когда маленький был.
Распинал лапы и головы по разным сторонам, подозвал Вьюжка, снял туесок с живой водицей, жадно глотнул. Солнце садится — надо домой спешить. На всякий случай еще умылся живой водой — вдруг кровь у гада ядовитая, разъест кожу, а ну как разлюбит Василиса?
«Как приеду — сразу в баньку! А потом чарку! А потом к Василисе».
Каждый раз он возвращался с тревогой. Василиса — баба видная, мало ли кому приглянется. Мужа рядом нет, а от скуки такое может натворить… Сидит она за своей вышивкой с утра до ночи, вдруг дурь какая в голову придет?
Поэтому как ни был он изможден и изранен — от жены к бревенчатой стене храпеть никогда не отворачивался.
Глупые мысли, глупые. Любит его Василиса и ждет верно.
Да и кто может ее соблазнить? Нет другого богатыря, равного Алексию. Разве что Илья из Мурома раньше, еще до свадьбы, за ней приударить мог. Но он-то точно больше не соперник.
Прислал письмо недавно. Нынче воевода Киевский. Либо лежит на мягких перинах, либо сидит за накрытым столом. Ходить ему даже трудно, не то что на коня взгромоздиться. Да и какой конь его выдержит? Верного Вранко добрые советники замучили, в табун к кобылицам пустили, все хотели богатырских жеребят разводить. И что?.. Кобылицы довольны, а Вранко совсем изморился и зачах.
А жеребята под Илюхой ходить не смогут — только хребты с хрустом переламываются. И воевать ему не с кем. Былая слава всех врагов отпугивает.
Вот и валяется он день-деньской дома, строит козни, пьет горькую и жалостливые письма пишет.
То ли дело Алексий: и сила богатырская, и фигура молодецкая, и жене радость.
— Под смеющейся луной раздавался треск степной.
Из среднего обрубка Горынычева тела с мокрым шлепком выскочила голова на длинной шее. Левая и правая уже с нетерпением ее поджидали.
— А стихи у тебя плохие, — задумчиво сказала левая. — И есть очень хочется…
— Завалюся я в кабак, поем свинины на пятак, — поддержала ее правая.
Средняя немного пришла в себя и лязгнула на соседок крепкими голубовато-белыми зубами. Через неделю они вывалятся — молочные как-никак. Потом опять пережидать резь, пока нормальные не вылезут.
— Щас вам кабак, ага. До завтра потерпите. Правко, лучше подкинь лапку. Неохота новую отращивать, авось и эта приживется.
Правко попыталась дотянуться до передней правой лапы, но застарелые шрамы на месте прежних «срубов» головы не давали шее растянуться. Кожа так хрустела и скрипела, что Середко поморщилась.
— Ладно, сами подойдем, пригнись, Левко.
Левая голова откинулась на спину, и Змей подтащился к одной из отрубленных лап, загребая двумя оставшимися. Ну а ко второй на трех лапах уже подобраться несложно было.
— У меня после вырастания аппетит, — заныла Левко.
— Я бы тоже бы поела, чтоб в желудке не болело, — поддержала ее Правко. — А потом неплохо нам бы прогуляться бы и к бабам.
Середко же внимательно посмотрела на все четыре лапы и прикрикнула:
— Цыц! Надо нам затаиться и людям на глаза не попадаться. Поэтому никаких кабаков и девок!
— Но почему?
— Василиса нас терпит, пока мы не балуем… Работу подкидывает. А вот если не будет в следующий раз меч смазан живой водой?
Василиса сделала последний стежок, как раз когда сердце подсказало — едет домой любимый муж. Провела легонько ладонью по милому облику, усмехнулась, затворила обратно — все получилось, как она хотела.
Вышла в двери — и точно, бежит Аленка, первой успеть сказать, что с башни видели Алексия. И, как всегда, в недоумении подбегает — как узнала? Почему вышла? Может, ворожба какая?
Нет, никакой ворожбы. Только сердце женское — только любовь истинная. Василиса сжала в руке вышитый платок и почувствовала, как в глазах защипало.
Как она за него дралась! Как она настраивала князя Владимира против Алексия, жениха своего! Как ссорила Лешку с остальными богатырями, чтобы он сам уехал из Киева, гадюшника этого! Совладала со всеми навалившимися разом проблемами, вытянула мужа.
Те богатыри, что в Киеве остались, спились или поистрепались. Добрыню уже и за человека не считают — после того как он в пьяном угаре спалил собственный терем с женой и детьми. Муромец растолстел — под ним, говорят, пороги в избах крошатся, а в сырую землю он по колено проваливается, как в снег.
Так и остался Алешка единственным настоящим богатырем земли Русской. Каждый день при деле, гордится собой, чувствует, что нужен.
Не гуляет на сторону, не балует, не пьет — да и когда?
Подъехал, соскочил с коня, обнял жену — она любила его таким. Да, грязный, потный, уставший! Зато — настоящий мужчина.
Василиса Прекрасная склонила голову на плечо мужа и крепко-крепко прижалась к нему. По ее щеке скатилась маленькая слезинка.
Алеша Попович осторожно поцеловал жену в лоб и устало улыбнулся.
Вот оно, настоящее счастье-то…
Фёдор ЧешкоОН
Какая-то лесная мелкая дрянь (крыса, что ли?) порскнула в придорожные кусты чуть не из-под самых копыт, и конь, храпя, шарахнулся к противоположной обочине. Витязю примерещился взблеск двух красных глаз-точек там, где смутная мохнатая тень вонзилась во взбитое ветром жёлто-чёрное месиво; даже злобное еле слышное ворчание будто бы исхитрилось не утонуть в пергаментном шорохе палой и непалой листвы. Послышалось? Может, и нет — мало ли небывальщины наслучалось уже за время пути? Боевой конь испугался крысы, крыса перерычала ропот осенней пущи… Снизойди, Всеединый, позволь хоть впредь ничего странней не изведать! Ох, не позволит…
— Что это было? Слышал, твоя доблесть? Вот опять — что это?!
Ага, старик тоже расслышал крысье рыканье… Или нет, он расслышал другое. И конь, значит, испугался вовсе не крысы — конь тоже расслышал; один ты, твоя витязная доблесть, просморкал то, чего никак бы не следовало. Впрочем, тебе простительно. Столько лет добрые (а паче — недобрые) люди гремели по твоему шлему разными увесистыми предметами — от обмотанных войлоком деревянных учебных мечей до боевых палиц… Умно ли тебе после такого упрекать слух в неспособности тягаться чуткостью с конским? А старик… А что старик? Он ведь не простой старик.
— Вот опять… — жалобно проныл «не простой старик», придвигаясь вплотную к витязю.
Да, опять. То ли ещё громче, то ли ещё ближе. Тонкий плач, переливистый и надрывный, серой паутиночной нитью продёрнулся сквозь ровное полотно ветряного шуршливого бормотания, пульсирует, бьётся, словно запутавшись в полуголых раскоряченных кронах…
Конь встревоженно задёргал ушами и… Нет, попятиться он всё-таки не решился (знал: всадник может простить любое своеволие, кроме трусости), но и дальше идти не желал.
— Это волк? Скажи, твоя доблесть: волк? — Безотрывно пялясь в чащу, старик нашарил витязное колено и вцепился в него.
Витязь успокаивающе похлопал коня по шее, буркнул:
— Ты уже имел случай понять: Крылатый не боится обычных волков.
Тут он заметил наконец, что по рукаву стариковой хламиды шныряет какая-то мерзость и что оная мерзость явно склонна предпочесть полусгнившей овчине серый бархат кое-чьих штанов. Заметил, торопливо высвободился из ногтистой старческой хватки и заставил коня сделать несколько шагов по выжелтенной листопадом дороге. Конь всхрапывал, запрокидывал морду, косил на седока круглым от страха глазом, и «несколько шагов» получились равны длиной как бы не одному нормальному.
А вой тем временем оборвался — разом, вдруг, словно вывшему перерубили глотку (вот бы оно и по правде так!). Старик облегчённо перевел дух, оглянулся… и очень удивился, обнаружив, что рука болит и ни за что не держится.
Старик…
Кислоглазое лицо, облиплое жирными космами дрянной бородёнки; грязные клочковатые брови, ошарашенно вздёрнутые на ещё более грязный лоб; трясущиеся губы, похожие на агонизирующих от голода пиявок…
Витязь спешно заотворачивался, чиркнул взглядом по стриженой конской гриве, по кустам, по обомшелой коре раскидистых двуохватных деревьев… Нет, поспешность не спасла. То ли это от гадливости щеку успела-таки передёрнуть невольная судорога, а то ли именно из-за торопливого порывистого движения треснули вроде бы уже начавшие подсыхать рубцы, и опять из-под заскорузлой повязки на чернёный, испятнанный ржавым нагрудник сорвалась свежая капля.
— Он ушёл?
Витязь сперва не понял этого вопроса, а когда понял, рассмеялся — хоть и чувствовал, что от смеха раненая щека засочилась ещё обильней. «Ушёл»… Дитятя напуганная, даром что при бороде и дервишеском посохе… Конечно, тот, который выл, — он, наверное, ушёл… откуда-то. И теперь, возможно, идёт… куда-то. Вполне, кстати, вероятно, что прямиком сюда. А первейший из свитских Его Блистательной Недоступности витязей — надо же случиться такому! — безоружен. При нём, при первейшем-то из свитских, всего-навсего и есть, что кинжал. Ну палица ещё. Ну чекан. Ну ещё можно зачесть щит, которым оный витязь на своём веку напереламывал костей не меньше, чем палицей. Но что бы то ни было, витязь без меча — это как без рук за пиршественным столом: суметься-то всё сумеется, но как!