Славянское фэнтези — страница 55 из 96

Потом он приходил в себя.

То есть нет, ещё ведь нужно было удостовериться, что поблизости не осталось ничего опасного. И ещё пришлось снимать с дерева вонючий овчинный куль, который сперва оказался непередаваемо грязным и напуганным стариком, а позже — когда посох свой подобрал — дервишем. Сам слезть он не мог, он даже не помнил, каким образом вдруг оказался так высоко, и совершенно искренне считал сие чудом, кое заради его персонального спасения учинил Всеединый. Появление витязя, истребившего хищную зверонечисть, старик считал вторым чудом Всемилостивого Всесотворившего.

Это уж после витязь разрешил себе усесться, а вернее — рухнуть, спиной привалясь к тому самому дереву, полуприкрыть глаза и… Нет, не получилось у него как должно погоревать о безвременно погибшем мече. Старик помешал. Устроившись рядом, он поизвлекал из заскорузлой торбы разнокалиберные глиняные флакончики, расставил их на выстеленной рыжим листом земле и занялся врачеванием. Прикосновения чешуйчатых от грязи пальцев были отвратительны; жгучая зеленоватая дрянь, которою дервиш смазывал раны своего спасителя, живо напомнила тому давешнюю тварью харкотину… Что ж, витязные обеты вменяют самоотрешение и стойкость. Но когда старец вознамерился отодрать для повязки полу своей ароматной хламиды, витязь даже про обеты забыл. После краткого, но энергичного препирательства в повязки была определена собственная щита и опоры Высокого Дома нательная рубаха (бывшая, по мнению хозяина, тоже недостаточно чистой для такого применения, а по мнению дервиша — слишком белой и дорогой, чтобы пачкать её в крови).

И всё это время — объясняя назначение мазей, препираясь, помогая его доблести хоронить остатки меча и творить над могилой прощальные священнодейства — все это время дряхлый оборванец умудрялся как-то вторым, что ли, слоем бормотать: «…и когда всякая тварь земная воспылает злобою ко прочим тварям земным, когда каждый выступит против всех, а все — против каждого, знай: это ОН пришел… И возьмёт ОН великую власть над душами, и над сердцами, и над жизнями — дабы всякую доброту чувств обращать во зло, а всякую жизнь — во смерть… И сбывается предопределённое… Отверзь глаза и увидь: пала уже на мир тень Итога…»

Наконец витязь окончил обряд, пристроил разбитый шлем на могиле безвременно и нелепо окончившего жизнь Оружия, замер в раздумье о странном, тяжком своём пути, в котором даже первейший друг меч ему больше не спутник.

А старец, какою-то едко пахучей жидкостью смывавший со щита чудов плевок, отложил вдруг своё занятие, дотянулся трясущимися пальцами до шипастого костяного нароста на одном из хвостов мёртвой твари, сказал неожиданно звучно: «Хищные чуда выйдут с Пустошей занять место в свите ЕГО…»

А потом поднял на витязя просительный жалкий взгляд и проперхал: «Давай отправимся, твоя доблесть, а? Страшно тут…»

Витязь кивнул, коротким свистом отвлёк Крылатого от брезгливого обнюхивания мёртвых волков…

Крепкий щит Высокого Дома и бродячий святой оборванец чем-то были, наверное, друг другу сродни.

Потому что они, отправляясь, даже не удосужились спросить один одного, куда, собственно, каждый из них собирается держать путь.

Они просто отправились. Вместе. Сквозь шуршащее золото листопада, сквозь горькую туманную дымку. По просеке. Вглубь Дебри. К Бесовым Пустошам.

2

…И вот теперь…

Блёклое пятно солнца чуть ли уже не в самом зените маячит сквозь изодранные ветром кроны и облака; чуть ли уже не полдня съедено однообразными тревогами пути и тревогой однообразных мыслей. Они — мысли — разучились ходить прямо, они теперь могут только кружить… как рудничный одр, состарившийся в лямке подъёмного ворота… как безнадёжно заллуталый в нехоженой чаще путник…

Какая-то незнанная муть поднимается, грозит ойкумене с Пустошей. Ты проезжал последние селенья, ты второй день забираешься в Предпустошье, ты не слеп и не глух, и ты почти готов уже верить в то, что, похоже, само собой разумеется для негаданного твоего святого попутчика. Туманное пророчество о том, что рано или поздно приидет ОН. И тогда…

Давнее пророчество, давнее. Чуть ли не той чёрной праэры, когда дервиши Всеединого ещё скрывались по лесам да пещерам от правящих ойкуменой истуканопоклонников. Чуть ли ещё не Первый Пророк написал его. В застенке. На сухих листах павлинихи, брошенных ему вместо ложа и пищи. Кровью ран своих написал. А нечестивые волхвы хотели предать Писание костру, но волею Всеединого пламя отторгло священные Листы, и те разметало ветром… Это с тех же пор самоотверженнейшие из дервишей объединились в Кочевое Братство — дабы выискивать обрывки пророчеств, разнесённых по всей ойкумене и даже за пределы её; дабы найти и сложить воедино всё до последнего Листа.

Так, может, в этом и есть причина овладевшего тобою, твоя доблесть, внезапного беспокойства? Может, тебя, признанного людьми несравненным среди когда-либо дававших обеты защищать и спасать, сам Всеединый отправил навстречу угрозе, страшней которой от праначал не ведала ойкумена? Но если так, почему Всеединый допустил смерть твоего меча? Говорят, его доблесть витязь Серебряного Бобра, присуждённый к разрешению от обетов, носит на левом боку подвешенный к поясу камень — просто не может жить, не ощущая привычной тяжести. Так много ль может быть толку от без-Оружного оборонителя?!

Сложны вопросы, и некому подсказать ответ… А некому ли? Наверное, зря ты посмел обозвать хорьком спутника, дарованного тебе Всесотворившим. Поздновато старец догадался, кто ты, и не к месту пристал с допросом — так что ж? Расскажи, а потом попроси совета у этого, пускай и мерзкогрязного, но, без сомнения, мудрого святого человека…

Витязь рассказал.

Пока он рассказывал, Крылатый одолел свою робость перед воем неведомого и, будто извиняясь за неё, без понуканий отправился дальше. Дервиш тоже отправился дальше. И витязь, рассказывая, невольно ловил себя на том, что проникается уважением к святому неряхе. Конь не считал нужным приноравливаться к пешему хозяйскому спутнику, но спутник этот самый, шагая с виду развалисто да неспешно, без напряжения держался вровень со всадником. Видать, многоопытный странник он. Что же до мерзкогрязности… Когда ветер дует вот так, в лицо, и не очень чувствуется запах и когда пакость с овчины не может угодить на витязные штаны, то грязность, в общем, терпима… И вообще — всякий, приносящий обеты, волен иметь свои представления о самоотверженности.

Рассказ завершился вопросом, и дервиш, слушавший вроде бесстрастно, чуть ли даже не равнодушно, вдруг приостановился, воздел руки — не то с изумлением, не то в отчаянии:

— И вы еще сомневаетесь?! — Ему пришлось подобрать выроненный посох и наконец пробежать с десяток шагов, догоняя.

— Вы сомневаетесь?! — продолжил старик, переводя дух. — Назревает небывалое бедствие, всеобщий конец — так куда же и зачем может быть призван столь сверхъестественным образом первейший из витязей, не запятнавший себя ни единым?..

Он вновь захлебнулся воздухом, примолк на миг, а оттого смог услышать краткое и тихое витязево: «Это не обо мне».

— Я знаю приносимые их доблестями обеты скромности… — начал было дервиш, и тут же осёкся, будто споткнувшись о негромкий и совсем не весёлый смех собеседника.

— Скромность здесь ни при чём, — хмуро сказал витязь. — Слушай.

И он снова начал рассказывать.

О беженцах (с Листа слово не скинешь — среди них были и дервиши), зим десять назад принесших Высокому Дому страшную весть: Дом Заозёрного удела предался истуканопоклонству. Рассказы ужасали. Летучие конные отряды (всадники, с ног до головы облаченные в чёрное; людские лица и конские морды повязаны чёрными платками) врываются в сёла, выгоняют мирных поселян в степь, не позволяя взять с собой ни единой вещи и даже всю одежду заставив снять.

Витязь Крылатого Коня, слушая, будто сам видел то, невыносимое. Или это теперь ему лишь кажется, будто именно так, воображаемо, а не позже и въявь он впервые увидел, как чёрные арканные сотни с гиканьем гонят толпы голых, рыдающих, вопящих людей по заиндевелому ковылью, как несчастных, синих от холода, плетьми и копейными древками загоняют в стылую воду, принуждая натираться грязью, обмывать пупырчатую от холода кожу и натираться вновь… Над толпами истязаемых стоит уже не плач, а безумолчный трескучий кашель, но пытающихся выбраться на берег мучители, наезжая конями, сталкивают обратно в воду. А вода сера, как навислое ненастное небо, и, как небо, воспалена заревами пылающих деревень…

Дервиши из беженцев наперебой объясняли, что во всем этом кошмаре заметного заметней обряды бесовского культа Чёрной Госпожи — богини пожарного чада и потопных вод. А только Витязя Крылатого Коня дервишские объяснения не заинтересовали, и другие подробности — тоже. Он не стал дожидаться сбора Его Блистательной Недоступности войска, а бросился в Приозерье без приказа и лишь с двумя десятками лично ему подчинённых ратников. И всё подтвердилось. Всё до того подтвердилось, что он отказался слушать посланцев Заозерного наместника, а самого наместника прокричал на все четыре ветра извергом, еретиком и трусом. Старый Дом Заозерья приехал для поединка один, безоружный и даже вообще безоружный, но Витязь Крылатого Коня счёл это не попыткой договориться, а надеждой на какое-то прадревнее колдовство, и… Крепкому щиту всех обиженных до самого погребального костра будет помниться, как скатывалась в придорожную канаву седобородая голова…

Всё стало ясно позже. Или, вернее, поздно — слишком поздно и невозвратно поздно: когда Заозерье напрочь выморила бледная гниль. Тогда-то действительно стало ясно именно всё, до наимельчайших мелочей вроде закутанных платками лиц и чёрного цвета одежды. Споры бесовой плесени, проедающей лёгкие, лучше всего заметны на чёрном, а хоть сколь-нибудь действенная защита от них — чистота, кашель и насморк.

— А его люди? — тихо спросил дервиш. — Те, из арканных сотен, — что с ними?..

— Через день после поединка в Заозерье вошли рати Высокого Дома. Витязи и ратники Его Блистательной Недоступности пылали таким же пра-вед-ным гневом, что и… Они вырубили всех. И тех из крестьян, которые пробовали вступиться за наместниковых ближних людей, тоже.