Славянское фэнтези — страница 56 из 96

Витязь вдруг заметил, что они больше никуда не идут. Крылатый переступал на месте, беспокойно косясь на всадника; а всадник (то есть он сам) перевесился с седла и слепо щурился в запрокинутое, серое от грязи лицо.

Потом старец выговорил:

— А те, кого он… врачевал… они что ж, не люди? Каково было им — голым, бесприютным… Это лучше смерти от шили?

— Кто-то мог выжить даже из них. — Витязь распрямился, шевельнул поводья. — А так не выжил никто. Скажи ещё, что хвори — промысел Всеединого и что посягнувшему на право мешать воздалось по гордыне его.

— Не скажу, — вздохнул дервиш, трогаясь следом.

И только уже шагов через двадцать добавил тихо:

— Всеединый пока — увы! — не всевластен. Начертано на Листах: «Когда Всесотворивший возьмет полную власть над сотвореньем своим, приидет эра любви и радости». Вы, ваша доблесть, странствовали не меньше меня. Похоже виданное вами на эру любви?

И снова из занавешенной листяным шуршанием дали пропуталась еле слышная звериная жалоба. Хороший ответ…

В этот раз конь не проявил робости — наверное, выл обычный волк.

А витязь всё гнул своё:

— Тогдашнее-то хоть потом распозналось… А кто скажет теперь, сколько ещё раз я видимость за суть принимал? Сколько еще раз забывал, что не всё, с виду тёмное, по правде темно? Нет, не годен я в образчики витязства. Мне бы тогда меча из ножен не выпускать, мне бы разобраться… помочь… Жилища бы для врачуемых строить чистые… Небось носивший Серебряного Бобра, будучи в свое время послан на истребление дебряных людоядцев, и то сумел удержаться от мгновенной расправы… Мнимой очевидности злодеяния не поддался, вник — сам же Высокий Дом его потом наградил за достоподлинную верность обетам. А я…

Он надолго примолк, потом выговорил неожиданно спокойно и твердо:

— Всех ловчее вертеть клинком не значит быть лучшим.

Хрустко шуршала под копытами лесная подстилка; размашисто шагал златым листяным ковром бродячий святой; плавно, словно в раздумье — не вернуться ли? — облетали с деревьев рыжие клочья осени…

— Дозволительно ли мне указывать вашей доблести на ошибки, нет ли, а скажу: ошибается она, доблесть ваша. Ведь если признать, что не всё тёмное есть тьма, тогда выходит, будто не всё светлое светло.

— Два первых года отрочества я протирал штаны в святом Коллегиуме, — сообщил витязь. — Среди прочих наук меня там учили логистике, я знаю: то, что ты сказал, есть амонимотеза. А установлением Двадцатого всемудрейшего собора амонимотезы запрещено считать доказательствами. Иначе бы пришлось согласиться, будто наполненность тождественна пустоте — на основании тождественности понятий «наполовину пустой» и «наполовину полный».

— Что ж, бывает, когда пустота с наполненностью и впрямь суть тождество, — хмыкнул старик.

Витязь тоже хмыкнул. Такому его тоже учили в Коллегиуме премудрые магистры-логистики: чувствуешь, что переспорен, — не признавайся, а изреки глубокомысленный парадокс. Из опасения угодить в хитрую ловушку соперник непременно остережётся даже наиочевидную глупость назвать таковою. Последнее и вдобавок непонятное слово останется за тобой — ты прослывёшь мудрецом.

Дервиш, впрочем, хотел было что-то ещё сказать, но не успел.

Взвизгнув испуганным щенком, как вкопанный, встал Крылатый; его витязная доблесть, выпростав ногу из стремени, легонько пнул увлечённого спором попутчика в спину: «Замри!»

Просека впереди шевелилась.

Вот она, разница. Утонуть в мыслях — спустить чувства со шворки разума; увлечься разговором — оглушить себя… и хорошо, если только лишь оглушить.

Но теперь поздно казниться, поздно тужиться вспомнить, когда успел улечься на отдых ветер и когда ты, твоя бубнолобая доблесть, просморкал: это уже не ветер роняет желтизну с деревьев и шуршит палой листвой.

— Смилуйся, Всеединый, — выдохнул дервиш, — сколько, сколько же их!

Старец попятился было, и Крылатый тоже норовил податься назад, но витязь хоть теперь оказался умней их обоих: он сперва оглянулся.

И увидел позади то же самое.

Земля, по которой они только что прошли, уже словно бы то ли от ужаса, то ли от омерзения дыбила рыжую чешую, и между палыми листьями все гуще проблескивала другая чешуя — аспидная, влажно блестящая…

Их были тысячи. Они выползали из Дебри, со всех сторон; и навислые ветви вдруг оживали, срывались вниз извивистыми чёрными струями, и там, на земле, бились, корчились, сплетались в тугие шипящие, хлещущие хвостами клубки…

— А я думал, они так только весной… И то — чтобы столько…

Нет, грязнобородый мудрец ошибся. Легиарды змей выбрали ненормальное место и ненормальное время не для зачатия новой жизни. Они дрались. Каждая со всеми. Все с каждой.

Витязь так и не понял, думал он что-то, решая, или верх непрошено взяло чувство нужности его там, впереди. Так, иначе ли, а только он, неожиданно даже для себя самого, рывком за вонючий ворот взвалил дервиша животом на переднюю седельную луку и сделал то, что прежде никогда и в голову его витязную не взбредало: чуть не до самых сапожных задников всадил шпоры в бока Крылатого.

Хрипя от обиды и боли, конь рванул с места сумасшедшим карьером. Жёлтые листья, чёрные стволы, чёрные гады, серо-синие клочья неба — всё стёрлось в летящую встречь бесцветную муть. Цепляясь одной рукой не за поводья уже — за гриву, другой впившись в липкий хламидный мех, витязь мог только глубже вдёргивать голову в плечи, когда перед глазами его мелькали, хлестали по раненому лицу то ли ветви, то ли змеиные тела… А потом летучая мешанина вновь слепила себя в запущенную лесную просеку, и просека эта вдруг встала дыбом, опрокинулась, всем весом тверди земной рухнув ему на голову.

Удар был страшен, но осознание не минувшей таки беды встало между витязем и беспамятством, подшвырнуло с земли, бросило через распластанного поперек дороги старца — назад, обратно, к бьющемуся в судорогах, давящемуся криком коню…

Уже вытирая кинжал об узорчатый сафьян голенища, он расслышал за спиною жалобный стон, хрусткое копошение… Расслышал и выговорил, не дожидаясь вопроса, безотрывно глядя на крохотное своё отражение в остекленелом, выпученном конском глазу:

— Изжалили ноги. Вот: нас вынес, а сам… И даже похоронить его не смогу, как должно: кублище близко, замешкаемся — выйдет, что он напрасно погиб… Ни единого друга у меня теперь не осталось. За что?!.

Крепкий щит слабых, отважнейший витязь ойкумены вдруг совсем по-детски зашмыгал носом, вскинул кулаки к помокревшим глазам… И тут же, пружинисто шатнувшись вбок, успел левой рукой перехватить что-то, метившее ему… в висок? Дервишеский посох… И с такой силой — ай да старик! Что он, тоже предался бесноватости, подмявшей всю Последнюю Дебрь?

Миг-другой они с дервишем так и стояли, держась за концы посоха, настороженно изучая друг друга. А потом витязь будто со стороны сам себя увидел — как он только что вскидывал на уровень глаз кулак с книзу торчащим из него недообтёртым от крови лезвием…

— Не-ет, зряшен твой испуг, старче! — Голос надежной опоры Высокого Дома сочился ядом обильней, чем змеиное жало. — Витязные обеты разрешают лишь один способ покончить с жизнью: в одиночку на вражью рать… но и то чтоб не без толку!

* * *

Все-таки годы — они посильнее и бродяжьей опытности, и даже страха. Его доблесть и дервиш всего-ничего отошли от места гибели Крылатого (витязь даже не успел по-наисподручному обустроить при поясе отстёгнутое с седельных лук), когда грязнобородый Кочевой Брат затеял сбиваться с шага, озираться потерянно, а потом вдруг и вовсе встал, навалясь на посох, жмурясь и беззвучно что-то шепча.

Витязь уже всерьёз задумался, принудить ли вусмерть, похоже, сквашенного усталостью да переживаниями старика раздеться, прежде чем взваливать его на плечи; или пакость, обосновавшаяся на овчине всё-таки лучше той, что беспременно окажется под. Но надуматься ничего не успело. Дервиш вдруг тряхнул головой и, выбуркнув решительное «Да, здесь!», с хрустом вломился в приобочинные кусты.

Ничто, вообще-то, не обязывало его витязную доблесть так уж нянчиться со случайным попутчиком. Поэтому сперва витязь с места не тронулся, а только сплюнул злобно. А потом сплюнул еще злобнее и полез вслед святому капризному дитятку.

За кустами была поляна, а точно посредине её — дерево, Древнее, даже по меркам Последней Дебри, и, даже по меркам Дебри, огромное. Оно единственное уже почему-то успело полностью облететь; а небо, оказывается, успело поненастнеть — вдруг, в считаные мгновения. И у витязя, невольно запрокинувшего взгляд к вершине древесного чудища, перешибло дыхание мучительным приступом дурноты. Показалось, будто он не на тверди земной стоит, а за ступни подвешен над головокружительно далёкой подлинной твердью — кудлатой, серой, стремительно набухающей мраком… И это в неё, в серую незнаную твердь вплетены раскидистые ветвеподобные корни дерева-чуда, это её серость да чернота вскормили гигантский неохватный ствол, впившийся корневищеподобной кроной сюда, в припорошенное золотом небо…

Бред накатил внезапно и внезапно же сгинул. Да, он сгинул, сгинул напрочь и без следа; и пришедшее ему на смену острое чувство неправильности того, что перед глазами, к мимолётному этому бреду никакого отношения не имело. Просто ярко-жёлтые листья великанского дерева, толстой кошмой выстелившие поляну, казались огромным пятном солнечного ярого света — какой бывает безоблачными спокойными предвечерьями и какого не могло быть теперь.

Да, листяной ковёр на поляне был солнечно-золотым — тем более грязным пятном гляделся на нем дервиш. Святой бродяга стоял на коленях перед деревом, провалив голову меж сгорбленными плечами. Казалось, будто он молится на дебряного патриарха, — лишь подступив чуть ближе, витязь разглядел: дервиш сосредоточенно копается в своей торбе.

Крепкий щит обиженных набрал уже было в грудь воздуху, уже и рот приоткрыл, хоть и сам не знал пока, вразумить ли собирается Бродячего Брата или просто свою совесть угомонить: я, мол, дальше ухожу, а ты сам решай-выбирай… хочешь — со м