Так прошел день до полночи в горьких думках. За дверью было тихо. Что там колдун чародеил-ворожил — ни половицы поскрипа, ни огонька всполоха. Только когда вышел на небо месяц, вдруг екнуло сердце, и поднялась волколачья стая, потянулась без опаски, в нахалку. Дед Игнат схватил рогатину, стукнул концом о дверной косяк. Зазвенели бубенчики, ощерилась стая. А кровь в жилах на бегу стынет. Покачнулся — закружилось под ногами небо, над головой зарычал зверь и прыгнул сверху вниз. Острые клыки пропороли тулуп. Игнат не почуял боли — кровь потекла водой, — схватил за горло, приподнял. Щелкнули зубы, хрипло заклокотало в глотке, сморщилась черная морда. Глядя в тускнеющие янтарные глаза, крепче сжимал Игнат хватку, пока не опустил под ноги вялое тело. Прижимая уши, скуля и огрызаясь, стая рвала придушенного волколака, а Игнат, перехватив рогатину, замахнулся и как дубьем ударил по хребту одного, другого. Катился градом пот, а жара не было — разливался по груди могильный холод.
К полуночи, налакавшись собственной крови, стая отступила. Дед Игнат привалился к двери, осмотрелся. Почернел снег, но не осталось на нем ни мертвых, ни подранных, ни клочка шерсти из волколачьего бока. Откинул полу — рваная рана едва сочится сукровицей. Игнат застонал, опустился в черный снег и заплакал.
Поутру отпустило вдруг — потеплело на сердце, опалило болью разорванный бок. Заскулили, отбежали волколаки к опушке. Опершись на рогатину, Игнат поднялся на ноги, смахнул с глаз застывшие слезы, толкнул дверь — изнутри заперто. Поднял кулак да, поджав губы, и опустил. Обернулся, сломал рогатиной наст, расчистил снег, присел прямо у порога. А кровь по жилам бежит, рану огнем жжет — вон уж и на тулупе пятном наливается, проступает. Улыбнулся Игнат, потрогал пальцем — теплая, поднес к губам — соленая. Прикрыл глаза от снежного блеска. Почудилось — идет он с Ваняткой по летнему лесу, по сосновому бору, солнцем насквозь пронизанному, тропка узкая, меж стволами петляет — конца края не видно. «Пить хочу!» — дергает Ванятка за рукав рубахи. «Кончилась водица, внучек!» — отвечает Игнат с хитрым прищуром. «Что же делать, дедушка?» — ясный взгляд, внимательный. «А посмотри вот». Берет Игнат тонкую веточку, обдирает от коры да кладет под сосну на муравейник, из рыжих сосновых иголочек сложенный. Смотрит Игнат, как бегут муравьи по прутику, по своим делам муравьиным, а Ванятка стоит, за плечо трясет, плачет: «Не спи, деда! Деда, не спи!»
Волколак вцепился в горло. Игнат захрипел, потянулся за рогатиной, другой рукой зашарил по поясу. Нащупал костяную рукоятку, выхватил нож железный да вонзил под левую лапу, в сердце. Ослабела волколачья хватка, и глянули вдруг на Игната человечьи глаза, упала на колени кудрявая светлая голова, разжались вцепившиеся в ворот пальцы. Игнат закричал, вскочил на ноги, увидал рогатину, к двери прислоненную, схватился было, да обжег ладони до волдырей, уронил в снег. А волколаки подбираются, смотрят жадно на тело у ног Игнатовых. Переступил через мертвеца, выставил нож. Поднялась шерсть на плешивых загривках, зарычала стая и припустила вдруг к опушке. Обернулся Игнат на дверь, вытер холодный пот со лба и сказал: «Спасибо, внучек, подсобил дедушке».
Снял тулуп, накинул на мертвеца — срам прикрыть. Повернул лицом к себе, закрыл ладонью голубые глаза, убрал со лба волосы, поглядел внимательно. Нет, не деревенский. Да только, может, парень этот — молодой еще — на деле во сто крат Игната старше. Сколько мучилась душа непокаянная? Сколько еще прострадает до Страшного суда? Игнат взял нож, отошел от двери в сторонку и принялся рыть могилу. Волдыри на руках полопались, кожу с ладоней содрал начисто, а ни капли крови не упало, не оросило мерзлую землю.
Волколаки до свету бродили вдоль межи, а на рассвете уж привычно екнуло сердце. Игнат поглядел на могилу — не глубока да белым свежим снежком выстелена. «Будет тебе заместо савана». Положил мертвеца на тулуп, руки в рукава продел, полы запахнул. Глянул — на боку пятно большое, бурое, а на груди его, Игната, ладони отпечатались. Посмотрел на руки — кровь едва сочится, а боли так и нет, как не было. Покачал головой. Ухватил за ворот, стянул в могилу. Хотел отходную прочитать — не смог. Сложил на груди руки, зашептал заговор, душу в теле запирающий. Подумал, снял нательный крест, приподнял мертвецу голову, надел да под тулуп спрятал: «Мне он теперь без надобности». Выбрался из могилы и принялся сгребать землю вниз, какой-никакой — насыпал холмик. Сходил за рогатиной — хоть палила руки, да не жгла уже, — воткнул в ногах. Поднял голову — глядь, Тимошка стоит, на могилку таращится.
— Уходи, родимый. Не томи душу. Нету здесь тебе упокоения. — Посмотрел Игнат в черное продавленное лицо и пообещал: — Иди, сам скажу в городе, чтобы попы за упокой души твоей помолились, уходи только.
Постоял Тимошка да пошел прочь, пошатываясь. Игнат сел на холмик — грела его земля могильная, манила в материнские объятия.
На закате распахнулась дверь, вышел на порог колдун — кожа серая, губы синие, — поманил негнущимся пальцем, показал монетку медную. Подошел Игнат, заглянул было в горницу, да оскалил колдун кривые черные зубы — дохнуло изо рта гнилью, прикрыл за спиной дверь.
— На, держи, — сунул в руки денежку, — внука твоего всему, что знал, выучил. Эта ночь для меня — последняя. Завтра тебе, может, крови захочется, ты зажми зубами копеечку — полегчает.
Поглядел Игнат в глаза синие — еще ясные да яркие, — поклонился низко, до земли.
— Спаси тебя бог, добрый человек.
Усмехнулся колдун:
— Мужик за спасибо семь лет в батраках жил, а тебе за спасибо — весь век маяться. Пой молебен тому святому, который милует.
Развернулся, дверью хлопнул и засов задвинул.
Завыли волколаки на опушке жалобно да поодиночке в лесу сгинули. Поглядел Игнат на себя: горло порвано, руки окровавлены, на боку рана черная. Сердце так редко стукает, будто и не бьется вовсе. Положил копеечку как леденец за щеку, поплевал на ладони и пошел рыть другую могилу с первой рядом.
С утренней звездой в последний раз стукнуло сердце Игнатово и остановилось.
Сказывают, видали деревенские мальчишки, будто в оттепель ушел по дороге в город Игнатов внук Ванятка вместе с дурачком своим, обряженным в медвежью шкуру, подпоясанным вервием. А когда по весне пришли мужики к избушке знахаря, то увидали во дворе могилу его — с рогатиной взамен креста в ногах воткнутой. Чья вторая была могила — неведомо. Девять лег по кривой версте обходили гиблое место, пока не вернулся домой молодой колдун и не вырыл под окном могилу третью.
Владимир АреневКОЩЕЕВО OVUM
— Не знаю насчет Кощеевой, но свою смерть я здесь точно найду. — Царевич Иннокентий в сердцах пнул узловатые корни дуба и поморщился — то ли от боли, то ли от досады. — Это ж сколько лет он здесь стоит! Вымахал!.. Как такой рубить?
Дурная привычка размышлять вслух появилась у царевича недавно: после того, как он преодолел Топи Непроходимые и Леса Дремучие. В Лесах всё и началось: чтобы не задремать, Иннокентий разговаривал сам с собой. Ну и привык понемногу…
— А зачем его рубить?
Иннокентий совсем не по-венценосному подпрыгнул на месте и выхватил из ножен меч. От разговоров с другими людьми он, признаться, отвык.
Тем более — с не-людьми.
Из-за дуба вышел кот — черный, пушистый, наглый. Мягко ступая лапками по золоченой цепи, наполовину вросшей в кору, кот взобрался на сундук и по-хозяйски разлегся на крышке.
— Тьфу, нечистый! Наверно, послышалось! — решил Иннокентий. — А ты, котофей, откуда здесь взялся? Ну-ка, иди сюда, ки-и-ис-кис-кис! Я тебе молочка дам…
— Не-а, — сказал кот (царевич еще раз подпрыгнул, но уже не так высоко). — Спасибо, ученые мы: сперва «кис-кис», а потом за шкирку и в мешок. И на рынок, продавать: «А ка-аму ко-от, гаваряш-ший ко-от!..» — прогнусавил он дурным голосом, подражая прежнему обидчику. — Хватит, и без молочка как-нибудь обойдусь!
И зыркнул на царевичев мешок. Там действительно, судя по запаху, лежало что-то вкусненькое.
— Да не нужен ты мне! — слукавил Иннокентий. — Я сюда пришел за смертью Кощеевой.
— Ясное дело, — хмыкнул кот. — За чем же еще! Ну, раз пришел — бери. Вот она, в сундуке. Ничего, что я на крышке сижу? Если хочешь, могу сойти, мне не жалко.
— Да сиди. Толку-то: дуб мне не срубить, даже если бы у меня и был топор. Сундук не отпереть — вон на нем какой замок! Даже цепи размотать я не сумею: слишком они в кору вросли. Значит, одно мне остается: перекусить хлебом да сыром, запить молоком и обратно в путь-дорогу собираться. Настоящие мужчины должны достойно принимать свое поражение.
И он — гляди-ка! — в самом деле уселся под дубом, развязал дорожный мешок и — о кошачьи боги! — вытащил оттуда сперва кусок сыра, потом хлеб, а потом — ох! и еще раз ох! — целую крынку с молоком! Свежайшим (и откуда только взял?!)!
(А взял он его очень просто: подоил корову. Проходил мимо вымершей деревушки, увидел буренку, которая сама же и поспешила к нему, — и облегчил ее страдания. Бедняжка бродила с набухшим выменем, и, видно, уже неделю, если не больше, никто о ней не заботился.)
— Эй! — крикнул с сундука кот. — Слышишь, ты, царевич так называемый. Давай-ка без упаднических настроений! Что значит «поражение»? С чего это ты взял, что — поражение?! Позорище какое: даже пытаться не стал, а сразу: «Пораже-е-мие!» — и вперед, припасы харчить! Подъем, «настоящий мужчина», тебя ждут доблестные подвиги и в конце — награда! Кстати, тебе чего от Кощея надобно-то?
— Чего всем, — хмуро ответил Иннокентий. — Принцессу разбудить. Эту, как ее… Василису.
— Вижу, не сильно-то ты хочешь ее будить. Не понравилась?
Царевич отмахнулся и отломил еще кусок сыра. И съел.
— Ну-ладно-ладно-так-и-быть-помогу-я-тебе! — затараторил кот. — Но перестань наконец жевать, когда с тобой разговаривают, это же неприлично!
— И как ты собираешься мне помочь?
— Ну, это легко… то есть для кота легко. Все вы, герои, мыслите однообразно: поджечь, срубить, сломать. Нет в вас тонкости. Сам подумай: если сундук с замком, зна-а-чит…