Ты скажи, родная матушка,
Уж я в чем да провинилася?
Уж я в чем да приступилася?
Всякая невеста, кого отдают по уговору, просит родителей оставить ее дома, молит простить неведомые провинности, за которые ее якобы изгоняют из своего рода в чужой. Но сейчас Лютава различала в этой песне нешуточную тоску и обреченность: Росалинку и впрямь ее родная мать отдала из человечьего рода в чужой, огневавшись на собственное порождение.
Ты скажи, родимый батюшка,
Ты на что да принакинулся?
Ты на что да приобразился?
От лесного жениха Росалинки родня ее не дождется обычного выкупа: ни платья цветного, ни коров и овец. Зато дождется иного: удачи в охоте и рыбной ловле, в бортном промысле, в сборе грибов, ягод и прочего. Никто больше не заблудится в лесу, волки не разорвут пасущуюся скотину – таков будет выкуп лешего за невесту.
Но где же сам жених? Лютава чувствовала: вот‑вот и он появится, но по‑прежнему не могла различить невесту в веренице белых лесных дев.
И вдруг среди хора высоких голосов зазвучал новый: низкий, гудящий, как ветер.
Покорил отца я с матерью,
Попленил да красну девицу! –
пел леший голосом лесной бури, и в песне его слышалось торжество. Нечасто ему выпадает такая удача – получить в жены живую девушку, добровольно отданную родней.
Но где же он? Лютава была готова признать лешего, в каком бы облике он ни явился. Огромная ель? Седой старик в белой шкуре? Волк, медведь, конь? Ворон? Дикий человек, покрытый шерстью? Жуткое существо всего с одной половиной тела – левой рукой, левой ногой, левым глазом? Получеловек‑полузверь?
Однако не появился никто. И все же он был рядом. Одна из белых теней – не то девушка, не то береза – вдруг затрепетала сильнее остальных. Ровный ход пляски сбился, поющие голоса задрожали.
А Лютава осознала, что в самой середине их круга клубится вихрь: вьется невидимым исполинским змеем, колышет ветви берез, траву, призрачные тела белых невест. И вытягивает из ряда одну. Облачная дева трепетала, будто рябь на воде, порывалась бежать, но неумолимая сила вытягивала ее из строя, грозила затянуть в клуб вихря.
Это она, Росалинка! В общем хоре Лютава уже ясно различала один, отдельный голос, в котором слышалось живое, человеческое отчаяние.
Где‑то есть у меня, у девушки,
Старушечки стародавние,
Большушечки старопрежние.
Есть родна‑желанна матушка,
Есть сестрицы мои милые,
Кто возьмет мою да волюшку,
Мне пожалует повойничек…
В последний раз Росалинка вспоминала про свой человеческий род и призывала его на помощь.
И тогда Лютава двинулась к ней, отвечая на зов.
Пропустите красну девушку
До моей сестрицы милыя.
Я возьму ее да волюшку,
Ей пожалую повойничек,
Родной матушки подарочек…
Строй белых теней расступился. Одна осталась на месте. Лицо ее по‑прежнему заслонял туман, но Лютаве мерещилось, что из‑под венка на нее с мольбой глядят живые глаза.
Она развернула тканину, что принесла с собой: это и был повой, сшитый Озаркой. Шагнула к Росалинке. Вихрь поутих, давая ей дорогу. Росалинка сняла с головы венок и протянула его Лютаве, чтобы обменяться, как положено; весь ее стан трепетал, клонился, будто березка под вихрем.
Лютава протянула руки к венку, взяла его, положила себе на голову; потом подняла повой, собираясь вручить его невесте лешего…
А потом повой упал в траву, и вместо него в руке Лютавы оказался обережный родовой пояс. Со всей силы она ударила им белую тень и крикнула:
– Была ты русалка, а теперь – Честобожа, Любомилова дочь!
Это был особый пояс. Каждую полночь, пока все домочадцы спали, баба Твердома вставала, выходила из избы и принималась за тканье, зацепив основу за крюк во внешней стене. Закрыв глаза, видя сплетаемый узор внутренним взором, – через Навь – она ловко вращала четырехугольные ткацкие дощечки, изготавливая родовой пояс с обережным узором. На эту работу она вставала семь ночей, посвящая ей немного времени около полуночи, и вот в последнюю ночь перед Купалой пояс был закончен. На рассвете баба Твердома молча вручила его Лютаве, и та так же молча спрятала.
Голос Лютавы зазвенел, отражаясь от пределов Яви и Нави. Пение разом оборвалось, сам воздух застыл, тишина и неподвижность обрушились на рощу грудой льда. Ловя ускользающий миг, Лютава перехватила пояс за два конца и набросила его на Честобожу, как петлю. Теперь она ясно видела перед собой девушку в ее прежнем, человеческом облике – названное вслух человеческое имя вместе с силой родового пояса сорвали с нее покров лесных чар.
Левой рукой прижав к себе Честобожу, правой Лютава хлопнула себя по боку – по мешочку с кудами, что висел на ее собственном поясе, спрятанный под сорочкой.
И тут же рядом с ней как из‑под земли вырос конь – черный как ночь, с горящими огнем глазами, с пламенем в пасти. Вид его был настолько ужасен, что белые тени русалок с истошным, уже совсем не благозвучным визгом бросились по сторонам. Конь приник к земле, подставляя спину, и Лютава, вздернув подол, мгновенно села верхом. Рванула на себя Честобожу, перебросила ошалевшую девушку через спину Ветровея перед собой и ударила его коленями: вперед!
Одновременно раздался жуткий вой: леший сообразил, что происходит. У него отнимают невесту! От воя и свиста заложило уши; повинуясь приказу, белые тени со всех сторон бросились на Лютаву, будто хлопья снега в метель. Она пригнулась, одной рукой держась за гриву, а другой придерживая Честобожу. И Ветровей прянул вверх, разбрасывая русалок, как обычный конь расшвыривает комья снега из‑под копыт.
Трава ухнула вниз; вихрь набросился и закружил, норовя сорвать обеих беглянок со спины Ветровея. Внизу рявкнул уже знакомый голос Волохата, русалки вновь с визгом кинулись по сторонам: могучий дух мог передавить их, будто комаров. Мимо неслись стволы берез, потом кроны, потом мелькнули тонкие верхние ветки – Ветровей взмыл выше леса стоячего.
И здесь, где кончалась власть лешего, Лютава вдруг ощутила удар по спине – по позвонкам промчалась волна жгучей боли, будто ее ударили пылающим поленом. Она кричала, сама того не сознавая и себя не слыша, а Ветровей несся вперед, по синим облакам, как по мосту через воздушную пропасть. Вниз ушел рев вихря, визг русалок, и все поглотил шум ветра в ушах. Жмурясь, Лютава как могла ниже склонилась к шее Ветровея, опасаясь, как бы ее не сдуло; цепляясь за гриву ледяными пальцами, она также сжимала Честобожу. Бешеная скачка и дикий ветер выдули из головы память о том, что же она держит, оставив лишь убеждение: ни в коем случае не выпустить.
Спина горела, но Лютава была жива, цела и понимала, что дешево отделалась. Она не смела открыть глаза, боясь того, что увидит. Они были уже слишком высоко: сквозь шум ветра прорывался гром, будто рычание медведя размером с полнеба; ее охватил ледяной холод, и мельком она вспомнила тепло небесного сада и уют золотого терема, где живет ее сестра, с тоской, будто по родному дому…
«Вниз! На землю!» – хотела приказать она Ветровею, но ветер не давал разомкнуть губ.
Но все же ветряной дух услышал ее приказ. Лютава ощутила, что снижается – скорее падает. И не сидя на конской спине, а просто так. Лишь в руках она по‑прежнему сжимала нечто довольно большое и увесистое, но не помнила, что это должно быть такое. Лишь одно помнила: не выпустить. Ни в коем случае…
Стиснув свою добычу, будто та могла спасти ее от падения, Лютава неслась сквозь холод, черноту ночи и свист растревоженных духов вниз, к земле… или вверх, к свету. Ведь Навь – она странная, про нее ничего нельзя сказать наверняка, а в переломные точки года она переворачивается еще раз, будто хочет заворожить и запутать саму себя.
С самых сумерек над лесом бушевала буря с грозой. Проливной дождь разогнал людей под крыши, погасил купальские костры. Парни и девки в промокших венках, бабы, набросившие на головы поневы, – все мчались назад к селищам, не наплясавшись и не допив праздничную медовуху. Боги и духи, отмечая свои свадьбы, слишком разгулялись и забыли про людей.
Лишь глухой ночью гроза откатила свои громыхающие колеса за небокрай, дождь унялся. Но снова зажигать костры никто не пошел: луг и лес были насквозь мокры, праздничная удаль поугасла. Сидели под крышами – кто куда успел добежать, – передавали по кругу спасенные корчаги с медовухой, рассказывали всякие байки, а если и пели, то песни протяжные.
– Рассказать вам, что ли, про моего пращура Радослава? – предложил Красовит Лютомеру и бойникам, набившимся в большой овин Щедроводья. – Он тоже вот так раз в Купальскую ночь пошел цвет Перун‑травы искать да и повстречал лешего…
– Погоди, без Лютавы не рассказывай, – остановил его Лютомер. – Вы же с ней состязаетесь, а ее нет.
– И правда: что за состязание без соперника? А где она? – Красовит огляделся, но среди девушек во влажных сорочках Лютавы не нашел.
Лютомер не ответил. Он знал, куда пошла его сестра, и тревожился за нее. Ему, мужчине, никак нельзя было последовать за ней: ему‑то не затеряться среди подруг‑русалок, не подобраться к невесте лешего. Он чувствовал борьбу стихий над лесом, однако не знал, чем все кончилось. Сестра исчезла из Яви – это он ощущал, но понимал также, что в такую ночь искать ее на тропах незримых можно слишком долго… так долго, что и не угадаешь, сколько лет здесь, в Яви, пройдет за время этого поиска.
Но на помощь сестра вроде бы не звала, куды‑помощники бабки Лесавы были при ней, и Лютомер терпеливо ждал, стараясь не показывать беспокойства.
– Уж не уволок ли ее жених какой? – проворчал Красовит, будто бы в шутку, но Лютомер понял, что тот и правда тревожится. – Придушу…
Но вот буря стихла. Бойники уже подремывали, но Красовит и Лютомер не спали до рассвета, слушая байки молодежи и думая оба об одном. Когда рассвело, Лютомер толкнул в бок заснувшего у его ног Славяту: