След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время — страница 106 из 140

Не исключено, что в том, что случилось, никто, в сущности, виноват не был; они просто не заметили, что перешли ту грань толкования, которая была возможна, которую «Титаномахия» допускала. То есть они не хотели ничего плохого и не знали, не чувствовали, что разрушают само здание. Когда они пытались петь, сколько бы ни было в них любви и старания, звучала совершеннейшая какофония, но они не слышали, не видели, что «Титаномахия» натуральным образом умерла. Он тогда понял, что объяснять это хористам не имеет никакого смысла, понял и еще одну очень важную вещь. Если эти люди хотят, чтобы он с ними продолжил работу, хотят остаться хором, у него есть право впредь никогда не давать им эту границу переступить. Запрет этот чисто природный, и, значит, нет резонов, чтобы его снять или обойти.

Лептагов говорил, что насчет музыки, звучания хора, организующих его запретов и границ многое было ему ясно уже в середине этих трех месяцев, но тверд здесь он не был. Ему всё время хотелось понять, оправдать певцов, и он вновь и вновь начинал доказывать Старицыну, что на самом деле хор полон благородства и так поет единственно потому, что хочет спасти его, Лептагова, от угрызений совести. Своим пением они как бы свидетельствуют, что, сколько бы он ни предупреждал о гибели «Титаника», никто никогда бы его не услышал. В другой раз он заявил Старицыну, что они разрушают и уничтожают то, что он написал, совершенно сознательно, потому что видят, что ему, Лептагову, это необходимо. Они помнят, как он, будто сумасшедший, носился по городу, ища, чтобы уничтожить экземпляры партитуры, и теперь на свой лад делают то же самое. «Титаномахия» распадается, гибнет прямо на глазах, и, если ничего не изменится, скоро о ней благополучно забудут.

Впрочем, для того, о чем речь пойдет ниже, куда интереснее другой – очень странный и очень короткий – период, когда, по воспоминаниям Лептагова, понимание «Титаномахии» им и хором вдруг снова сблизилось. Не знаю, кто на кого влиял, но было время, когда они и вправду шли навстречу друг другу. Он вскоре после гибели корабля стал видеть в «Титаномахии» нечто вроде языческого реквиема, нечто вроде прощания с язычеством. И тут они почти сошлись. Язычеством было пропитано всё, связанное с кораблем, от его названия до той совершенно немыслимой роскоши, с которой он был отделан. Англичане словно задались целью возродить век, когда никто ни во что не верил, смерть была презренна и лишь одна только жизнь, праздник и веселье жизни были достойны внимания. Лептагов считал, что теперь, после гибели «Титаника», он и хор равно знают, что это не так, не может быть так. Вслед за ним и они должны были ужаснуться тому, насколько коротка жизнь: часто ее не хватает даже на то, чтобы проститься с близкими. Поразившая его при первом прослушивании хора какофония как раз и была этой гибелью, разрушением языческого мира, доказательством его изначальной хрупкости; они всеми своими голосами словно свидетельствовали, что мир без Бога не может быть прочен, и эта же какофония была совершенно необходимым переходом к той музыке, которую он должен был писать и от которой бежал в «Титаномахию».

Он был уверен, что хор понимает не хуже его, что разрушен должен быть весь прошлый строй жизни, ни один камень не останется на своем месте, лишь тогда можно начинать заново. В них было много страсти и веры, и интуиция в них, конечно, тоже была, поэтому те его сомнения, что в «Титаномахии» были, они поймали сразу, и, хотя Лептагов был убежден, что создать они ничего не в силах, что вместе они способны лишь к разрушению, сейчас он был им благодарен, что и вынесение приговора старому миру, и приведение его в исполнение они добровольно взяли на себя.

Но союзничество с хором было наваждением. Одну или две спевки спустя он сумел взглянуть на то, что они пели, со стороны, – и ужаснулся. Партии их были самым настоящим, самым всамделишным гимном язычеству.

Страсть, вера были взяты ими из христианства, что-то в оратории не выдержало его и рассыпалось, но главное в идолопоклонстве, наоборот, было спасено и обновлено. Словно на свете никогда не было Иисуса Христа, словно не было этих двух тысяч лет, хор воспевал, славил тех, кто, подобно героям раннего Рима, приносил на алтарь отечества свои молодые жизни и сразу же, следом, – других, кто, как жрецы матери богов Кибелы, в дар ей, ликуя, отсекал острым серпом свою плоть.

Это больше не было дряхлым греческим многобожием, над которым издевались все кому не лень – искренность, взятая из христианства, готовность каждого отдать жизнь за веру, взойти на Голгофу, возродили его. Конечно, они и сейчас поклонялись идолам, но в них было столько давно забытой силы, что, даже стоя рядом, как Лептагов, нетрудно было обмануться.

С этим пониманием связаны по времени последние из его метаний, дальше он оставляет любые попытки помешать хористам делать с «Титаномахией», что они хотят, если это не разрушает звучания. В сущности, ему это нетрудно: к «Титаномахии» он теперь совершенно безразличен. Постепенно он снова начинает сочинять, хотя нельзя сказать, что всё это дается ему легко. Некоторые куски в нем как будто уже есть, и он записывает их сходу, но дальше часто на неделю застревает на одной строчке. В такие периоды всякий раз в нем растет соблазн попробовать дать хору что-то из уже написанного, но решиться он не может. Откуда в нем этот страх, он не понимает и сам, потому что хор во всём, что касается музыки, снова ему послушен.

Новая музыка, как и «Титаномахия», – об обреченности и близящейся гибели мира. Работая год назад над «Титаномахией», он этого сначала не видел, но хор прочитал, услышал о ней еще до того, как корабль погиб, и сразу отнес к себе. Они уже тогда были готовы к покаянию, давно ждали от Господа знака, в этом им нельзя было отказать. В «Титаномахии» они наперегонки спешили покаяться, были истовы и нетерпеливы, словно дети, но всё равно он знал, что они вернутся в старую веру, если, дай бог, беда минет. Сам он был убежден, что нет, не минет, что мир их обречен, – но они не желали его слушать, и он ничего не мог с ними поделать, когда они говорили, что Господь смилостивится над ними, что милосердия в Нем больше, чем справедливости. В них – и они не скрывали этого – не было и толики сомнения, что Он предупредил их о близящейся гибели не для того, чтобы они успели подготовиться к смерти, а чтобы раскаялись и продолжали жить.

Это правда, что без него они скоро превратили «Титаномахию» в бессмысленную какофонию; они были топорны, не знали, как навести мосты, связать отдельные части, но они понимали его музыку очень глубоко, пожалуй, глубже, чем он сам. В том, что он давно уже привык считать не имеющим оправдания бегством, они сумели увидеть слова, идущие от Бога. Они считали, что Бог и здесь всё исправил, сказал им то, что хотел. Пускай Лептагов не писал это, пускай он вообще так не думал, – но в оратории всё это есть, и они то, что должны были услышать, услышали.

Лептагов говорил им, что хор вместе с покаянием должен обратиться в истинную веру – собственно, только это и будет истинным покаянием: немыслимо отступить, порвать с грехом и остаться язычником; они же по-прежнему верили, что можно. Оба – и хор, и Лептагов – понимали, что хор не обратится, но делали из этого разные выводы: Лептагов – что они обречены, хор – что покаются и будут спасены. Что же до отказа от язычества, то это вера их предков и грех тут невелик. Так (если, конечно, отбросить разные нюансы и украшения) выглядели события тех трех месяцев в изложении самого Лептагова.

Врач Лептагова Старицын рассказывал о том периоде куда резче. По его словам, Лептагов отнюдь не сразу смог вернуться к полноценным репетициям с хором, а когда вернулся – был поражен его спаянностью и жесткостью. Его слова о прежней преданности и любви – вранье или самообман. Раньше трогательно послушные, наперегонки пытающиеся исполнить то, что он говорит, они разом сделались холодными и подозрительными. Они не скрывали, что смотрят на него как на отца, бросившего, оставившего их, своих детей, а потом неведомо почему вернувшегося. Пока его не было, они сильно изменились: раньше им бы и в голову не пришло, что они без него могут выжить, но они смогли – и теперь знали, что могут и дальше жить одни. Стоило ему вдруг забыться и повести себя так, будто он не бросал и не предавал их, – они замыкались и словно от него отгораживались.

На самом деле их претензии к Лептагову были еще серьезнее. Они знали, что он вместе с «Титаномахией» хотел уничтожить и хор, знали, с какой безумной страстью он пытался вычеркнуть их из своей жизни, но этот счет они решили пока ему не предъявлять. Всё же они хотели, чтобы он вернулся, считали, что он еще может быть им полезен. В них было теперь много сознания своей силы – то, что он хотел уничтожить, они сумели сохранить; благодаря нескольким их выступлениям в залах и двум десяткам домашних концертов, тысячи людей слышали «Титаномахию». Дальше всё пошло само собой. Хотя партитура из-за несогласия Лептагова издана официально не была, ее переписали сотни человек и в Петербурге, и в провинции, студенты ее литографировали, – в общем, что бы там ни думал Лептагов, остановить это было уже невозможно.

Прежде они были очень далеки друг от друга, были друг другу чужие и не хотели здесь ничего менять. В свое время они собрались вместе только ради Лептагова и «Титаномахии» и, не любя, опасаясь соседа, готовы были говорить только с Лептаговым; они и пели – ему, для него одного. После того как он их бросил, они, чтобы уцелеть, вынуждены были искать общий язык – и нашли его. Это, конечно, было чудо: настолько они были разные. Действительно, их представления о жизни и смерти, о важном, существенном и не стоящем внимания были таковы, что лишь сумасшедшему могло прийти в голову, будто гимназисты – невинные дети из обеспеченных добропорядочных семей, по большей части собирающиеся прожить жизнь, как и их родители, изуверы-скопцы и боевики-эсеры – государственные преступники, которых общество считало для себя столь опасными, что давно уже не задумываясь приговаривало к смертной казни, – смогут понять друг друга. Но они смогли, и через два года, уже в Кимрах, Лептагов, по другому поводу вспоминая об этом, вдруг понял, что так и должно было быть; в