Он провел на вершине этой полной света горы целый день, совсем один в пустой крепости, где и до него никто никогда не жил, и постепенно ему становилось ясно, что ближе к вечеру сюда, к нему, явится нечистая сила и будет искушать его властью над миром, той же властью, что она искушала людей, правивших в нижней крепости.
На закате солнца легкое дуновение ветра предупредило его о том, что падший ангел близко. Он знал, для чего всё это, знал, что, выдержав искушение, сможет пойти дальше по дороге Спасителя. Испытание, которое ему предстояло, не было для Алексея трудным: власть никогда его не прельщала, – и всё же он не стал никого ждать, вышел из крепости и ступенька за ступенькой начал спускаться. Он сделал это потому, что ему, еще когда он поднимался на гору, открылось, что, как бы далеко ни прошел он путем Христа, помочь он сумеет только тем людям, которым хватит места внутри стен мраморной крепости. Он представил себе бесконечные людские стада, поднимающиеся сюда в тщетной надежде на спасение. И не знал, что скажет им.
Последний эпизод случился за день до его отъезда из экспедиции. Прощаясь, он решил обойти вокруг этой мраморной горы – и неожиданно обнаружил, что с другой стороны почти к ее подножию подступает бескрайняя гладь воды. То было настоящее чудо, и, чтобы удостовериться, что это не галлюцинация, не наваждение, он даже попробовал ее. Вода была чуть солоноватая. Такими же, как он знал, были воды Тивериадского моря, и он понял, что это Амударьинская вода, которой здесь осенью промывают от соли пахотные земли. Хотя сейчас стоял ноябрь, дни всё еще были жаркие – и ему нестерпимо захотелось искупаться, окунуться в воду первый раз за три долгих месяца экспедиционной жизни. На берегу суетилось несколько рыбаков, вытаскивая из сетей больших, жирных, медленно бьющихся рыб. Они тут же укладывали их в ящики, а те – в стоящий рядом грузовик.
Алексей разделся, вошел в воду и, скользя в мягкой, разъезжающейся под ногами глине, пошел прочь от берега. Неизвестно зачем, он брел и брел, но нигде, даже в ямах, вода не была ему выше икр. Вконец измучившись, он уже решил повернуть назад, когда вдруг понял, что рыбаки давно прекратили свою работу – и всё это время стоят, глядят ему в спину. Еще он подумал, что им, наверное, кажется, что он идет по воде, впрочем, они были местные и здешние угодья должны были хорошо знать. Он обернулся и увидел, что прав. Возвращаясь, он пошел по воде прямо туда, где на песке лежали их сети, а они всё смотрели и смотрели в его сторону, хотя видеть лицаˊ не могли: солнце слепило им глаза. На берег он ступил почти рядом с ними, и они подались к нему, они ждали от него хоть какого-нибудь знака, ждали, что он велит им бросить сети и идти за ним, – но сказать рыбакам ему было нечего. Одевшись, он повернул в сторону лагеря и, только уже зайдя за первые камни, услышал, что они заводят мотор.
После неудачи с сыном Бальменовой у людей не осталось сомнений, что Господь больше им никого не даст. Он хочет одного – чтобы они сами покаялись во всём, что совершили. Некоторым из хористов (особенно много их было среди тех, кто уверовал в Алексея) Лептагов давно уже был ненавистен, и они сразу после отъезда Алексея с Югорским ушли из хора. Они знали, что Лептагов послан к ним Богом, но не могли простить ему, что сам он не сделал ни шагу, чтобы умолить Господа помиловать их. Теперь и они вернулись.
Это возвращение началось в последних числах декабря 1938 года, а 28 февраля следующего, накануне Великого чистого четверга на ночном заседании ЦК впервые были наконец приведены цифры, касающиеся сельского хозяйства страны. Сколько раскулачено, сколько крестьян изгнано из родных мест и разорено, сколько погибло от голода, холода, болезней, сколько расстреляно или сейчас сидит по тюрьмам и лагерям.
Когда цифры были названы, присутствующим и без обсуждения сделалось ясно, что Сталин больше руководить страной права не имеет. На том же заседании, по предложению некоего Рудновского – рядового эксперта наркомата сельского хозяйства, – был принят целый ряд решений: о роспуске колхозов; об амнистии и реабилитации всех, так или иначе пострадавших от коллективизации; о полной за счет государства компенсации им потерянного имущества; о возвращении их, также за счет государства, к местам прежней оседлости. Главное же, Рудновский потребовал немедленного покаяния партии перед народом, и это требование тоже было поддержано.
Генсек Сталин был снят с должности главы партии, отставлен он был и от прочих партийных и государственных постов. Тем не менее для страны это должно было оставаться тайной еще почти месяц, потому что никто тогда не мог поручиться, что данное решение будет правильно понято народом.
В итоге снова, как часто бывает, восторжествовала несправедливость: Сталину дано было возглавить одно из самых трогательных событий, имевших место быть между народом и властью не только в России, но, может быть, и в мире. Кто знает, за какие заслуги ему всё это было дано. Ему, который вершил ошибку за ошибкой, преступление за преступлением, который был так недальновиден, всегда так недальновиден. Того же, кто предложил покаяться, я имею в виду Рудновского, кто чудом сумел вселенское зло превратить в такое же вселенское добро, через пару лет никто уже и не вспомнит.
До конца своих дней я буду спрашивать и спрашивать себя, почему именно Сталину назначено было получить всю ту любовь, которая может быть в народе: и любовь, и благодарность, и нежность, и ласку. Всё это он познал, всё это имел, и, умирая (он умер меньше чем через год, второго ноября 1939 года), мог сказать: в моей жизни это было. Многие ли еще могут сказать такое?
Как же это произошло? Как, кем, почему допущено? Увы, всё было просто. Без какого-либо нажима ЦК неожиданно принял решение, в соответствии с которым покаяние партии должен был возглавить именно Сталин, признанный ее вождь, и только когда это покаяние будет принято народом и партия будет им прощена, тогда вступит в силу резолюция о его отставке. Вот и получилось, что в глазах народа покаяние партии стало, и теперь уже навсегда останется, покаянием Сталина.
Разумеется, всё не сразу пошло гладко. Едва это решение было соответствующим образом оформлено и спущено в низовые парторганизации, ЦК почувствовал, что оно встречено там с недоумением. С мест валом шли сообщения о настоящем саботаже. Те члены партии, которые были ближе к народу и, следовательно, лучше других должны были знать его нужды, отказывались каяться, отказывались видеть и признавать свои ошибки. Наоборот, они настаивали, что всё, абсолютно всё было правильно. Лишь постепенно и очень медленно восторжествовала привычка к дисциплине и ЦК удалось переломить ситуацию, сделать так, что о новом курсе партии узнали в самой глухой деревне. Еще печальнее, что новую политику и народ принял не сразу. Партия искренне каялась, и ей было по-человечески обидно, когда органы НКВД из разных уголков страны доносили, что народ на местах воспринимает этот ее покаянный курс с осторожностью и опаской, боится, что это просто хитрость, чтобы раскрыть последних затаившихся кулаков и их доброхотов, а затем окончательно с ними расправиться. Всё было чересчур внове, непривычно, потому и первый ответный отклик народа был, конечно, не тот, на который в Кремле рассчитывали.
У ЦК одно время даже было ощущение, что в народе больше нет готовности простить и понять, быть великодушным, сказать партии, что всё бывает, везде возможны, пожалуй, и неизбежны, ошибки, – осталось лишь холодное равнодушие. Это было очень обидно и очень несправедливо, разочарование партии было столь велико, что многие даже предлагали свернуть кампанию. Образовалась и буферная платформа, которая говорила, что народ – еще дитя, с ним нужна долгая, кропотливая работа, лишь тогда он начнет верить своей партии, оценит ее поступок. К счастью, большинство хорошо понимало, как трудно сейчас народу, столько убитых, изгнанных, разоренных, миллионы семей разбиты и уничтожены, и вот вдруг всё это или хотя бы часть можно вернуть, склеить. Жить опять так, как раньше. Конечно, мало кому легко было в это поверить.
Борьба платформ была очень ожесточенной, чаша весов долго колебалась, но в итоге в ЦК победили те, кто требовал не свертывать покаяния, наоборот, всемерно его развернуть, дабы окончательно убедить народ, что в намерениях партии нет ничего, кроме чистоты и искренности, что в них всё правда, всё добрая воля. Чтобы закрепить данный курс, партии пришлось провести внутри себя чистку; некоторые местные ячейки пошли под нож целиком, прежде чем партия обрела прежнюю монолитность и энтузиазм.
Между тем оставшиеся в живых кулаки, с семьями и поодиночке, возвращались из тюрем и из ссылки домой. По решению партии ехали они на скорых поездах, в мягких и международных вагонах. Телеги, везущие от станции их жалкий скарб, будто кареты, запрягались лихими тройками, а когда и шестериком, на дуги вешали звонкие колокольца, а в гривы коней вплетали яркие ленты. С двадцать девятого года деревня, конечно, сильно обеднела, и всё равно каждая крестьянская семья несла во двор вернувшегося кулака самое лучшее – не только то, что было взято, уведено у него же, об этом и речи нет, несли до последней щепки, – но и свое, притом подороже да поновее, и всё – с радостью, с открытым сердцем, с пирогами, с водкой, с песнями. Отъявленные комбедовцы, больше других виновные в их несчастьях, приводили на кулацкие дворы лучших невест, и тоже с радостью, что хоть так могут частью искупить причиненное зло.
Начавшись в ЦК, покаяние скоро дошло до распоследнего деревенского бедняка, до самого завалящего, хромого и старого бедолаги, который при раскулачивании лишь курицу у богатого соседа и успел уволочь, и вот он теперь за ту курицу нес вдесятеро и вдесятеро, и тоже всё с радостью. Казалось, что бедняки стали в итоге втрое беднее, чем до коллективизации, и вшестеро – чем были еще вчера, кулаки же, кровопийцы, мироеды, и вовсе против них раздались: дворы их всякого добра вместить не могли, но в душах бедняков было одно только ликование, будто и вправду, как сказано в Евангелиях, – чем больше отдашь ближнему, тем больше тебе же и прибавится.