След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время — страница 27 из 140

рея, имя которого – Петр Шейкеман – вряд ли даже было ему знакомо, но пришло оно, несомненно, от него: он последний в своей семье, последний из тех, кто идет этой дорогой, и на нем, Федоре Николаевиче Голосове, всё должно кончиться.

1 июля 1956 года и переезд Федора Николаевича в Воронеж разделяет ровно год. Об этом годе, в отличие от тех лет, которые он жил в Воронеже, я знаю очень и очень мало. Жил он почти в полной изоляции, ни с кем не общался, забросил университет, неделями вообще не выходил из дома. Особенно он боялся чужих, и, когда кто-то должен был прийти, Федор Николаевич всегда заранее уходил в свою комнату. Сколько бы он ни думал о матери, отце, братьях, о том, что теперь сам идет той дорогой, которая была предназначена ему и его семье, – он видел, что вышел на нее поздно, и его родных на дороге уже нет, они или прошли ее, или были далеко, и он, в сущности, идет один.

Чтобы возвратиться к своим, Федор, будто это первородный грех, должен был отсечь от себя все те двадцать лет, которые он был сыном Голосовых, должен был соединить свою нынешнюю жизнь с тем единственным годом, который он прожил с Натой и Федором, и оттуда, от него, начать сначала. Но ни Наты, ни Федора, ни братьев он не помнил, от того первого года его жизни не осталось у него ничего, ни одной детали, ни одного, даже самого смутного, воспоминания, к которому можно было бы вернуться, года этого не было, и получалось, что он как бы родился вчера, в то же время вокруг него, как вокруг любого другого человека, были многие десятки людей, которых он знал и которые знали его, которые занимали место в его жизни и в жизни которых он тоже занимал место. С этими людьми он был связан тысячами и тысячами общих воспоминаний, пойман и спутан ими.

Только в Воронеже, и то не сразу, а через полтора – два года, когда в нем уже накопится много своей собственной жизни, он перестанет наконец бояться, перестанет чувствовать себя пойманным и связанным, у него появится ностальгия по Москве, и он вдруг, раскрывшись, начнет рассказывать нам странные и до сих пор еще не во всём понятные мне истории о людях, которых он знал, с которыми встречался и был дружен. Начало этих полумифических историй и, главное, появление в них многих живых людей – до этого его рассказы были пустынны и абсолютно безлюдны – заметили все члены нашего воронежского кружка, и я помню, как они тогда удивили нас.

Чаще другого Федор Николаевич рассказывал нам о друге своих родителей, которого звали непривычным для русского слуха именем Зара. Федор был привязан к Заре и, кажется, любил его. Фамилию этого человека я, к сожалению, не помню, но знаю, что он умер еще до возвращения Федора Николаевича в Москву. У Зары были тяжелейшие запои, он разошелся с женой, в конце концов спился и умер, как предсказывал, оставленный и забытый всеми, то ли в Боровске, то ли в Медыни. Зара говорил отцу Федора Николаевича, что принес своим близким много зла, что он виноват перед ними; так оно, наверное, и было, но Федор запомнил, как Зара, будучи совсем пьяным, рассказывал одному из их гостей, что все-таки жизнь свою он прожил не зря и все свои грехи давно, еще на войне, покрыл.

Дело было на 2-м Украинском фронте в сорок третьем году, когда он, два с половиной года провоевав в пехоте, вернулся к довоенной профессии и стал фронтовым фотокорреспондентом. По заданию армейской газеты он поехал на передовую, в роту, которая накануне первой форсировала Псел. Шел бой. В лесу солдаты только что взяли пять пленных – троих чехов и двух венгров. Рота вчера и сегодня понесла большие потери, каждый человек был на счету, не было людей ни охранять пленных, ни отправить их в тыл, патроны тоже кончались, и комбат, прикинув всё, приказал их повесить. Зара вынул пистолет и сказал, что не даст. Комбат был капитан, Зара – майор, они долго спорили, чехи и венгры сидели рядом, в двух метрах, всё слышали и всё понимали. В конце концов комбат тоже пожалел пленных и сказал Заре, чтобы он сам, если хочет, вез их в тыл, но если хоть один сбежит, он не успокоится, пока Зару не расстреляют. Зара с трудом втиснул пленных в редакционный «козлик» и так, без охраны, повез. Бежать никто из них не пытался, и вечером он, приехав в расположение штаба полка, благополучно сдал всех смершевцу, ведавшему пленными.

Местом другой истории, из тех, что я хорошо запомнил, была Западная Польша. Их машина где-то потеряла и опередила наши наступающие части, и они первыми вошли в небольшой городок, только что оставленный немцами. Одни кварталы были полностью разрушены бомбардировками, в других домах сохранились даже стёкла. Город был пуст, нигде не было ни людей, ни собак, ни кошек. Ветер чисто вымел уцелевшие улицы, и они были похожи на только что сделанные декорации. Больше часа они ездили по городу, пытаясь найти хоть кого-нибудь и узнать дорогу на Бреслау, где стоял штаб дивизии, потом вышли из машины и пошли пешком. Кто-то из них услышал вдалеке музыку, и она вывела их к красивому угловому дому с эркерами и резными балкончиками. В доме был бордель – его обитатели, кажется, единственные выжили здесь при немцах. Весь последний месяц шли бои, всё это время ни у кого из наших не было женщин, и публичный дом был нежданным подарком.

Очевидно, их заметили, и, когда они подошли, у входа уже стояла хозяйка заведения. Она ввела Зару и двух его однополчан вовнутрь, по лестнице они поднялись на второй этаж; здесь, в большой гостиной, в креслах их ждали девушки. Когда они вошли, девушки встали, сделали реверанс, а дальше им, как освободителям Польши, был дан редкий по светскости и целомудрию прием: их угощали тонким, почти прозрачным печеньем, мадам не отходила от рояля, и они до рассвета танцевали то вальс, то мазурку, то польку. Утром хозяйка объяснила им, как ехать в Бреслау, у подъезда они простились с ней и с девушками, церемонно поцеловали им руки, сели в машину и поехали дальше.

Изоляция, в которой Федор Николаевич провел свой предворонежский год, прерывалась всего три или четыре раза; прерывал ее он сам – своими лихорадочными и лишенными всякой разумности поисками родных. В поисках этих не было системы, не было последовательности, они никогда не длились больше недели, а за это время никого, конечно, найти было невозможно. Тем более что люди, которых он искал, как и другие, поднятые и перемешанные войной и пятьдесят шестым годом, еще не успели осесть и отложиться в документах. Результат розысков был равен нулю, но они были единственным, что снова сводило и объединяло Марину и Николая Алексеевича с Федором.

Марина была нужна Федору для помощи в составлении сотен запросов, которые потом рассылались в архивы, адресные столы и горсправки чуть ли не всех крупных городов от Владивостока до Ленинграда, а Николай Алексеевич, используя свои военные связи, обычно звонил и запрашивал те учреждения, проникнуть в которые простому смертному было бы трудно.

Если Федор, да и Марина (во всяком случае, в то время, когда шли поиски и они были захвачены делом) верили в успех, то Николай Алексеевич, искавший братьев Федора еще в сорок седьмом году, хорошо понимал всю бессмысленность происходящего; но и он, боясь потерять последние отношения с Федором, целый год подыгрывал ему – и только в июне пятьдесят седьмого решился положить этому конец. Он позвал Федора в кабинет и в присутствии Марины сказал, что так больше не могут жить ни он, ни они, все попали в заколдованный круг, и хотя каждый волен устраивать свою жизнь как хочет, но он, Николай Алексеевич, считает, что для Федора всего лучше было бы уехать из Москвы на два – три года, сменить обстановку и со стороны посмотреть на то, что было в его жизни и что ему делать дальше.

Если это предложение кажется Федору разумным, он советует ему ехать в Воронеж. Город сравнительно недалеко от Москвы, спокойный и не слишком большой, но с хорошим университетом. Директором Воронежского авиазавода работает инженер, когда-то начинавший в его КБ, к нему, безусловно, удобно обратиться, и он сделает всё, что надо. Но если Федор хочет, чтобы в Воронеже о нем никто и ничего не знал, то можно будет обойтись и без этого человека.

Через месяц, как я уже говорил, Федор Николаевич переехал в Воронеж – и с тех пор, все его семь лет жизни у нас, бывал в Москве очень короткими, почти формальными наездами. О том, каковы были его отношения с приемными родителями в этот период и потом, в шестьдесят четвертом году, когда он оставил Воронеж и вернулся опять домой, мне почти ничего не известно. Я знаю только, что он возвратился в Москву из-за Марины, которая тогда тяжело болела и которой оставалось жить всего несколько месяцев: она умерла в марте шестьдесят пятого года. Знаю, что после ее смерти отец Федора Николаевича сильно сдал, тоже долго и тяжело болел, и следующие шесть лет Федор Николаевич и он жили вдвоем, жили очень замкнуто и уединенно до самого дня смерти Николая Алексеевича, последовавшей 13 сентября 1967 года.

Долгое время я думал, что после лета пятьдесят шестого их отношения уже никогда не были близкими. Возвращение Федора Николаевича в Москву в шестьдесят четвертом году было продиктовано не столько привязанностью к Марине, сколько вполне естественным в данной ситуации чувством долга. Изъятые им из жизни восемнадцать лет были как раз теми годами, которые он прожил с Мариной и Николаем, и от этих же восемнадцати лет он ушел к тому единственному году, когда в его жизни не было ни Марины, ни Николая и он жил со своими настоящими родителями – Федором и Натой Крейцвальдами.

Исправить и переступить через всё это было невозможно, и я не сомневался, что вряд ли здесь что-нибудь могло быть иначе. Однако года через три после смерти Федора Николаевича я вдруг понял, что он не только во всём оправдал Марину и Николая, но сделал это еще тогда, когда жил в Воронеже, задолго до возвращения в Москву. Больше того, стало ясно, что он сам, причем осознанно и добровольно, повторил путь Марины и Николая, воспроизведя почти буквально в своих отношениях со мной историю собственного усыновления. Сначала после смерти родителей помогая мне, потом усыновив меня, он делал то, что когда-то делали Марина и Николай, и, как они, увидев, что я жалею о том, что согласился на усыновление, сразу же ушел в сторону, предоставил мне строить жизнь, как я хотел того и как мог.