След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время — страница 36 из 140

У Сталина, как и у других членов Политбюро, было несколько двойников, которые заменяли его на разных встречах и заседаниях, когда Сталин не мог присутствовать на них лично из-за чрезвычайной занятости другими делами или же из-за неминуемой опасности, угрожавшей ему со стороны врагов, не раз, как известно, покушавшихся на его жизнь. Политбюро партии тогда решительно, несмотря на все протесты Сталина (он боялся за жизнь двойников), запрещало ему участие в этих встречах, и ехали они. Отношения Сталина со своими двойниками были не просто товарищескими, а по-настоящему братскими. Сталин чрезвычайно ценил этих людей, прислушивался к их советам, берег их, всегда помня, что они не колеблясь принимают на себя тот удар, который враги предназначали ему. Его любовное отношение к двойникам было видно даже в шутках. «Я сам не раз слышал, – пишет отец, – как Сталин говорил товарищам по партийной работе:“Что вы тревожитесь за меня? Незаменимых людей нет, одних Сталиных у нас по штату два десятка”».

Плохого, подчас презрительного отношения к двойникам, которым грешили многие члены ЦК, Сталин не понимал и отказывался понимать. «Ведь они жертвуют за тебя жизнью, – выговаривал он Маленкову, – а ты их часами держишь в передней, даже чаю не предложишь…»

Особое его раздражение вызвала история с Молотовым, происшедшая в английском посольстве в октябре 1940 года, когда сам Сталин был на отдыхе в Рице. На приеме, устроенном английским послом сэром Чезлитом по случаю своего отъезда на родину, должен был присутствовать и Молотов. Однако органы получили информацию, что советник посла по культурным вопросам, некая миссис Райт, собирается во время приема отравить товарища Молотова, и в посольство вместо него поехал двойник. Потом то ли информация оказалась неверной, то ли Молотов решил, что, отказываясь от еды и питья, он сам разрушит планы миссис Райт, но Вячеслав Михайлович передумал.

Он вошел в зал, когда сэр Чезлит кончал свое приветствие, обращенное к дипломатическому корпусу. Естественно, что появление второго Молотова повергло всех присутствующих в шок. Он особенно усилился после того, как двойник Вячеслава Михайловича бросился к нему и, повалив на пол, своим телом закрыл Молотова от возможного удара. Конечно, в этой неприятной истории был виноват сам Молотов, однако он во всём обвинял двойника и даже, пользуясь отсутствием Сталина, настойчиво просил Берию арестовать его и расстрелять.

Гневу Сталина не было предела. «Уже через несколько месяцев, вспоминая о Молотове, – пишет отец, – он ругал его последними словами и кричал, что напрасно он, Молотов, думает, что без него не обойдешься: “Поставим на его место любого двойника, чтобы речи его дурацкие читал да в Совнаркоме председательствовал, ни одна собака подмены не заметит!”»

Хорошо известно, что отношения Сталина с его второй женой Надеждой Аллилуевой были холодными. Она не понимала его устремлений, его замыслов, его борьбы, и не сумела стать ему верной подругой. Однако Сталин не разводился с ней, справедливо считая, что враги могут использовать это в своих целях. Чрезвычайная занятость Иосифа Виссарионовича делами народа почти не оставляла ему времени для общения с семьей. Будучи человеком, ставящим во главу угла чувство долга, Сталин считал, что его загруженность партийной и государственной работой не может служить оправданием недостаточного внимания, уделяемого семье. Его долг – обеспечить жене мужа, а детям – отца. В этой ситуации он стал поручать свои семейные и супружеские обязанности двойникам, тогда это было единственным выходом. Когда Надежда поняла его уловку, она набросилась на него с отвратительными упреками, и Сталину понадобился весь его непререкаемый авторитет вождя народа, чтобы призвать жену к порядку. Внешне Надежда подчинилась, плохо ли, хорошо ли – делала вид, что не отличает Сталина от его двойника, но смириться с этим так и не смогла, домостроевские предрассудки взяли верх.

Впрочем, всем было ясно, что это частный случай. Общие же принципы готовящейся реформы верны, и менять в них что-либо нет никакой необходимости. В итоге ее окончательный проект был готов к лету сорок первого. Осенью того же года она должна была пройти обкатку на территории Ставропольского края, среди народов самых разных обычаев и культур, а весной следующего, сорок второго, после одобрения Верховным Советом, вся страна должна была перейти к новым семейным отношениям. Основой реформы стали следующие два положения:

1. На всей территории Советского Союза полностью и окончательно уничтожаются старые семейные отношения, все браки объявляются недействительными, все дети – незаконнорожденными. В точном соответствии с биологической наукой новыми братьями и сестрами объявляются граждане СССР, внешне абсолютно похожие друг на друга и различающиеся по году рождения не более чем на три года. Граждане, столь же абсолютно похожие на них, но рожденные на 20 лет раньше, назначаются их отцами и матерями, на 40 и более лет – дедами и бабками.

2. Новый брак, заключенный между гражданами СССР, означает одновременное вступление в брачные отношения всех их братьев и сестер.

Преимущества новой семьи были очевидны. Коллективизм, полная взаимозаменяемость ее членов дали бы возможность партии буквально в несколько лет воспитать нового человека. Задача эта представлялась такой важной, что проведение реформы было решено поручить испытанным бойцам НКВД, которые в свое время столь успешно боролись с беспризорничеством.

Документы и особенно фотографии, хранящиеся в архивах органов, делали возможным в кратчайший срок решить основную задачу – формирование новых семей и розыск отцов и матерей, братьев и сестер, раскиданных по необъятным просторам нашей Родины. Но всему помешала война. Она заставила отложить и эти планы, в разработку которых мой отец вложил всю свою жизнь, но осуществления которых так и не дождался. Он умер в Москве в январе сорок девятого года.

До бумаг деда руки у меня дошли лишь через три года. Я тогда по приглашению «Известий» вернулся в Москву; в нашей старой квартире жила сестра с мужем, и я поселился в комнатке деда. Со дня его ареста прошло почти двадцать лет, но в маленькой шестиметровой комнате так никто постоянно и не жил, лишь иногда ночевали наезжавшие в Москву родственники. В ней до сих пор сохранилось немало его вещей и даже кое-какие бумаги, не изъятые при обыске.

День мой в Москве делился на две четко очерченные части: всю первую половину дня я лихорадочно писал, безуспешно пытаясь выполнить в срок взятые на себя обязательства, а по вечерам разбирал вещи и бумаги деда, смотрел фотографии нашей некогда многочисленной семьи. Детские воспоминания и семейные предания стали постепенно возобновляться во мне.

От деда я часто слышал рассказы о его братьях и сестрах, о родителях и деде с бабушкой, и вот теперь эти люди начали возвращаться ко мне. Они приходили каждый вечер, как и рождались, – один, потом другой, и я даже не заметил, как во мне проснулась память моего деда, и тогда я сам, поколение за поколением, стал спускаться вниз, к началу. Медленно, шаг за шагом, я собирал наши семейные предания, и только через много лет, совсем недавно, лакун стало меньше, края рассказанных мне историй и легенд сблизились, начали цеплять друг друга и наконец соединились в

Историю моего рода

Две вещи объединяют мой род: убеждение, что каждый из нас бессмертен, погибнуть мы можем только насильственной смертью (действительно, никто еще в нашем роду не умер в своей постели), и запрет мужчинам носить кальсоны. Мой дядя, старший брат отца, был зимой сорок второго года уличен в том, что надевал под брюки дамские чулки (кальсоны он надеть все-таки не осмелился), и лишен уже после войны первородства – два дня его не кормили, а на третий он за чечевичную похлебку продал первородство брату.

Это была не первая его голодовка. В сороковом году дядя тридцать дней голодал во внутренней тюрьме Лубянки, требуя, чтобы ему ежедневно давали головку чеснока (он его не ел). История этого дикого по тем временам требования проста – он знал, что ему так и так не выйти живым. Как ни странно, дядя добился своего и несколько дней в самом деле получал чеснок. Просидел он меньше года, а в августе сорок первого, через месяц после начала войны, дело вдруг прекратили и его с несколькими другими нужными военной промышленности инженерами выпустили. Он умирал от дистрофии, и жена – геолог – увезла его вместе с партией в Башкирию, отпоила кумысом, выходила. Говорят, что мужчинам в нашем роду вообще везет с женами.

Дядю посадили в сороковом году, но должны были посадить еще раньше, в тридцать седьмом, когда были расстреляны его мать и двое ее братьев. Незадолго перед их арестом созданную им группу инженеров за постройку первого советского судна-рефрижератора выдвинули на Сталинскую премию, однако прямо перед присуждением наград он был вычеркнут из списков. На работе с ним перестали здороваться, знакомые избегали как зачумленного – все знали, что вот-вот его возьмут. Говорили, что спас его Микоян, вспомнив дядю по одной невероятной мурманской истории и вновь внеся его фамилию в списки награжденных в самый последний момент, прямо в сигнальный экземпляр «Правды».

История была такая. В Мурманске в день приема своего первого судна государственной комиссией он, с похмелья, ничего не соображая, захлопнул дверь, забыв дома и ключи, и папку с чертежами. Взломать дверь было нечем. Долго звонил соседям (было раннее утро), наконец ему открыли. Он прошел прямо на балкон, перелез через решетку и, держась за нижний край балкона, попытался ногами нащупать карниз (в юности, возвращаясь домой после свиданий, он часто пользовался таким путем, чтобы добраться до своей комнаты). Пять минут он провисел на седьмом этаже, держась за полосу ледяного металла и в полной темноте ища опору (между последним, седьмым, и шестым этажами карниза как раз не было), а потом руки его разжались, и он полетел вниз. Отделался дядя довольно легко: перелом руки, ноги и трех ребер. Лежа на вытяжке в ленинградском госпитале, куда его перевезли, он сумел сделать ребенка (или она сумела) ходившей за ним медсестре.