Трое суток Сергея не было, они уже были уверены, что он или арестован, или решил бежать, но за два часа до указанного в повестке часа он появился. Дома Сергей переоделся в свой единственный костюм, сказал, чтобы его не провожали, и поехал в прокуратуру. По виду он был возбужден, пожалуй, даже весел, и они поняли, что все материалы удалось спрятать. На его просьбу не ездить к прокуратуре они не обратили внимания и, едва он ушел, поехали следом.
Сбоку от областной прокуратуры, рядом с жилым домом, был небольшой сквер с детской площадкой, грибком, ледяной горкой и тремя заваленными снегом скамейками. Вера начала чистить одну из них, но внизу оказался лед, и, едва втиснувшись, они пересели под грибок. Скоро пошел густой мокрый снег, по временам его кружил ветер, и тогда не было видно ни рядом стоящего дома, ни улицы, ни прокуратуры. Вера боялась, что они пропустят Сергея, хотела дежурить у входа, но и Александра, и Ирина сказали, что ходить туда не надо, раньше чем через два-три часа он все равно не выйдет. Но вышел Сергей через час, они и вправду его прозевали, заметили совершенно случайно, когда он проходил мимо сквера.
Ирина узнала его по белой парусиновой кепке, которую Сергей проносил всю зиму, и, еще не уверенная, что это он, окликнула, Сергей не отозвался, но они уже видели, что это он, и побежали за ним. На углу улицы догнали и стали в три голоса спрашивать, что и как, он не отвечал, кажется, вообще их не видел. Выглядел он жутко. Вера заметила, что в руке Сергей держит какую-то заметенную снегом бумажку, взяла ее и, пробежав глазами, начала читать: «Справка. Дело по обвинению Крейцвальда Сергея Федоровича пересмотрено военной коллегией Верховного суда СССР 13 ноября 1958 года. Приговор военной коллегии от 29 декабря 1942 года в отношении Крейцвальда С.Ф. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен, и дело прекращено за отсутствием состава преступления. Крейцвальд С.Ф. реабилитирован. Начальник секретариата военной коллегии Верховного суда СССР подполковник юстиции И.К. Полиецкий».
Смысл этой справки они поняли не сразу, не сразу поняли, что именно из-за нее его и вызывали в прокуратуру, что там от него ничего больше не хотят и не будут его ни допрашивать, ни арестовывать. Они стали целовать его, Вера что-то кричала, размахивала бумажкой и, кажется, готова была танцевать. Потом Ирина поймала такси, и они поехали к Александре, ехали из-за снега долго и медленно, с объездом через весь город, по единственному мосту, который вел на другой берег Суры. Дома Сергей сказал, что неважно себя чувствует и пойдет ляжет. Вера хотела пойти с ним, но он повторил, что хочет остаться один и идти не надо.
Еще тогда, три дня назад, когда он получил повестку из прокуратуры, к нему стало возвращаться старое сознание, что органам всегда и все про него известно, что для органов он – открытая книга. Но в тот день было так очевидно, что он должен делать, в нем было еще много сил и эти силы были нужны, чтобы увезти и спрятать собранные материалы; сделать это надо было быстро и ловко, быть готовым, что за ним, возможно, следят, постараются задержать; все это ему удалось, все сошло гладко, непосредственные улики были скрыты, и только уже в прокуратуре, показывая милиционеру повестку, Сергей вдруг понял, что то, что было в последние три года – и история эсеров, и его поездка, люди, с которыми он встречался, разговоры, которые он вел, придуманная им новая эсеровская партия: программа, правила конспирации, явочные квартиры, партийная касса, боевики, активные члены, сочувствующие, – все, что он делал, и он сам были приманкой, на которую органы ловили и Александру, и Веру, и Ирину, и всех-всех связанных с ним.
Еще с десяти лет, со дня своего первого ареста, он был «засвечен», знал, что «засвечен», и, значит, по первому правилу конспирации не имел права ни с кем ни встречаться, ни видеться – он был заразен и должен был жить один. Он думал об этом, думал о том, что ему не надо было уезжать из Бугутмы, и когда ждал своей очереди в приемной прокурора и в его кабинете, когда тот длинно, почти дословно повторяя доклад Хрущева, говорил ему о культе личности, а потом вручал справку о реабилитации. Справка, которую ему дали, ничего не меняла. Она означала лишь одно: или на свободе он нужен им больше, или пока им просто не до него. Дома, оставшись один в своей комнате, он решил, что попытается забыть или хотя бы так перепутать и исказить в памяти имена, факты, даты, чтобы ни разобраться, ни восстановить ничего было нельзя, но скоро понял, что шансов на это немного.
После его вызова в прокуратуру прошло десять дней. Все это время Сергей почти не вставал и не выходил из дома. Выглядел он ужасно – худой, с многодневной щетиной, все в том же костюме, в котором ходил в прокуратуру и который, кажется, так и не снимал. С ним явно было хуже и хуже, и Вера, не зная, что делать, наконец решилась обратиться к своей старой, еще со школьных лет, подруге, которая теперь работала врачом в психоневрологическом диспансере. Подруга приехала на следующий день, долго разговаривала с ними о Сергее, спрашивала о всяких подробностях: кто, откуда, где и как познакомились, для отдельного разговора увела Веру на кухню и только потом пошла к нему.
Была она у Сергея недолго и, вернувшись в комнату Александры, уже за чаем сказала следующее: сейчас все психдома буквально забиты больными, волна куда больше, чем в сорок пятом году. После десяти – двадцати лет лагерей адаптироваться к нормальной жизни трудно, связи разорваны, родных не осталось, а тут еще реабилитация, жизнь человеку дана одна, и каково ему, когда объясняют, что половину отняли неизвестно за что. У Сергея тот же шок, что и у других больных, но состояние очень тяжелое, сильная депрессия, и, если в ближайшие два-три дня не будет улучшения, надо госпитализировать. В областной психиатрической больнице у нее есть знакомый врач, работает он в отделении хроников, завтра она поговорит с ним и думает, что он согласится взять Сергея к себе. Никакого улучшения не было, и 29 марта Сергей по настоянию Александры и Ирины – сам он тоже этого хотел – был положен в больницу. Против госпитализации была только Вера. Весь день накануне отъезда и утро, пока они ждали машину, она провела у него, плакала, умоляла отказаться и не ехать.
Через три дня, в пятницу, Вера больше часа говорила с его лечащим врачом, и он сказал примерно то же, что раньше подруга. У больного глубокий шок, натура, по всей видимости, очень деятельная, шок парализовал ее, но организм продолжает вырабатывать энергию, выйти ей некуда, и она давит, разрушает его самого. Сейчас главное – вывести Сергея из этого состояния, тогда будет ясно, что делать с депрессией.
Три месяца Сергея усердно кормили разными препаратами, кое-чего добились, но до выздоровления было еще далеко. С июня дозы шаг за шагом начали уменьшать до поддерживающего уровня, и врач даже спрашивал его, не хочет ли он рискнуть – месяц пожить дома. Сергей отказался. Осенью ему снова стало хуже, и разговор о выписке возобновился только в июле следующего года. С июня по сентябрь, когда Сергей чувствовал себя лучше, он так же, как и другие больные, много гулял в маленьком, примыкающем к отделению садике и подружился с лежащим в том же отделении Ошером Натановичем Левиным.
Этот Левин когда-то был довольно известным художником. Ученик Машкова, он участвовал в двух последних выставках «Бубнового валета», и у нескольких московских коллекционеров, собирающих «Валета», я видел его работы. Это всегда цветы и всегда или только что распустившиеся, или уже увядшие. И еще одна странность: цветы Левина как бы порченые. В каждой из его вещей есть чужая ей деталь, ее ты и видишь первой, оттого ощущение, что картина сама тебя сбивает, мешает себя смотреть. Лучший в Москве знаток «Бубнового валета» Александр Николаевич Соколов, в коллекции которого есть пять работ Левина, говорил мне, что Машков называл эти детали «печатью Каина».
Все картины Левина, которые я видел у Соколова, датированы самое позднее серединой 20-х годов, и действительно, он говорил Сергею, что в конце двадцать пятого года уехал из Москвы в Белоруссию, в Кричев, город, откуда был родом. Назад в Москву он вернулся с пятилетним сыном, мать которого, кажется, натурщица, умерла от холеры, когда ребенку не было и трех месяцев, дальше он растил его один.
В Кричеве жили его отец и старшая сестра. Сестра Левина была незамужней, в детстве ожог изуродовал ее лицо, своих детей у нее не было. Еще в тридцатом году она хотела поехать к брату в Москву, увезти ребенка обратно в Кричев, или, если Ошер не согласится, остаться жить у него, но тогда умерла их мать, отец болел, и оставить его было нельзя. Только в тридцать втором году Левин после своей первой персональной выставки, очень неудачной, наконец послушался ее и возвратился домой.
Семья Левина принадлежала к одному из самых уважаемых в Белоруссии раввинских родов. Их прямым предком был знаменитый рабби Бэр из Меджибожа, любимый ученик Баал Шем-Това и один из основателей хасидизма. Отец Левина Натан, тоже хасид, был общинным раввином больше тридцати лет, пока в двадцать девятом году не оставил свое место из-за болезни. У него был тяжелый артрит, и он почти не выходил из дома. Раввинами стали и старшие братья Ошера Давид и Самуил, уехавшие из России еще до революции: один – в Палестину, другой – в какой-то западный штат Америки.
В Кричеве Ошер устроился работать в школу учителем рисования, часов у него было мало, и он все время проводил с отцом, тот очень скучал без старших детей, без учеников, без синагоги. Чтобы доставить отцу удовольствие, он снова, после пятнадцатилетнего перерыва, стал изучать Тору. В семье Ошер был младшим ребенком, и как младшего его баловали и любили, но всегда считали «шлемазл» – неучем и неудачником, а после того, как в восемнадцатом году он уехал в Москву учиться живописи, и вовсе махнули на него рукой. Теперь, когда он возобновил занятия, отец отнесся к этому с уважением, был с ним мягок, хвалил усердие и только говорил, что они шли бы куда быстрее, если бы он знал Пятикнижие наизусть.