След в след — страница 29 из 40

родов, и старый, всеми чтимый учитель биологии Егор Кузьмич послал кулек ярко-алых семян сорняка в Тимирязевскую академию, моля о помощи.

Через три месяца из Москвы приехала большая и, как видно, ответственная комиссия (сопровождал ее первый секретарь местного обкома партии). Целый день комиссия вместе с Егором Кузьмичом ходила по домам, расспрашивая хозяев о житье-бытье, о погоде, об урожае. Члены комиссии охотно осматривали заросшие сорняком сады и огороды, и, хотя ничего прямо сказано не было, в поселке поняли, что товарищи приехали из Москвы из-за этой диковинной травы. Через два дня, во вторник, комиссия уехала, а в среду утром поселок оцепили войска, никого не впускали и не выпускали, и даже школьный пионерский хор – победитель районного конкурса – не смог поехать на областной смотр.

По поселку сразу поползли тревожные слухи. Говорили, что здесь не обошлось без ЦРУ, оно погубило поселковые огороды и теперь хочет уничтожить всю страну. Сорняк ядовит хуже всякой радиоактивности, может отравить землю на сто лет. Людская память легко связала события – исчезновение Василия и появление сорняка, и уже через день в поселке никто не сомневался, что он был шпионом. Тогда же толпа собралась у его дома, решив, что Наташа была с ним заодно, и только вмешательство председателя поселкового Совета, заявившего под присягой, что она первая напала на след преступной деятельности мужа, оттого он и бежал из семьи, спасло бедняжке жизнь. Людские настроения переменчивы, соседи теперь наперебой звали Наташу в гости, а некто Пуртов, ее главный ненавистник, ночью прибил на фасад их с Василием дома табличку: «Дом образцового содержания». Табличку он завоевал за неделю до приезда комиссии в упорном соревновании со всей улицей и очень ею гордился.

Вскоре выяснилось, что трава даже и не ядовита, коровы охотно ее едят и дают молока куда больше и жирнее, чем раньше. Этот факт окончательно всех смутил. Не понимая, что происходит, жители были готовы броситься в любую крайность, а когда на десятый день после отъезда комиссии завод из-за нехватки сырья встал, в поселке началась паника. Власти на страницах заводской многотиражки выступили с успокоительным заявлением. Конечно, оно бы помогло, если бы в тот же день, впервые за пятнадцать лет, на прилавках магазинов не появилось мясо. Мяса было столько, что образовавшиеся сразу очереди уже к вечеру рассосались, а знатоки, не раз бывавшие в Москве, говорили, что и там такое изобилие бывает не часто. Отъевшись, люди задумались. Они сопоставили приезд комиссии, прибытие войск, появление мяса – и в их головах зародилась ужасная мысль: уж не подозревают ли всех нас, что мы завербованы шпионом Василием на службу в ЦРУ и, желая погубить Родину, по его заданию засадили огороды этой проклятой травой?

В ту же ночь тысячи жителей, среди прочих и передовики производства, помня, что только раскаяние и чистосердечное признание может облегчить вину, отправили в компетентные органы письма, где разоблачали свои преступления. Попутно они сообщили имена всех знакомых и соседей, которые также были американскими шпионами. К счастью, большого зла никому от этого не было – войска, окружавшие город, имели приказ уничтожать все, исходящее из поселка, что они и делали.

В томительном ожидании прошла неделя, другая, а потом как-то утром жители обнаружили, что войска куда-то ушли, а из магазинов исчезло мясо. События, внесшие столько тревоги, на самом деле имели весьма простое объяснение.

Через четыре дня после того, как Егор Кузьмич отправил свою посылку, она попала на стол его старинного приятеля и сокурсника, профессора и заведующего кафедрой ботаники Ивана Архиповича Серегина. Хотя пути их разошлись еще до войны (Серегин сразу поступил в аспирантуру, а Егор Кузьмич в начале тридцатых годов поехал в степной украинский колхоз агрономом), они сумели остаться друзьями, переписывались, а раз в несколько лет встречались. Пять лет назад, когда Егор Кузьмич вышел в отставку из агрономского звания и осел в поселковой школе учителем биологии, переписка почти заглохла, и вот теперь, получив весточку от старого друга, последнего, кто был еще жив с их курса, Иван Архипович был несказанно рад. Он несколько раз внимательно прочел письмо, тщательно, надев очки, осмотрел присланные зерна и радостно потер руки. Это, несомненно, был новый вид.

«Наконец-то Егору повезло, – думал он весело, – да еще как повезло! Найти в самом исследованном районе страны, чуть ли не в центре Европы, такое – это настоящая сенсация». – Следовало как можно скорее сделать описание растения и послать за подписью Егора в журнал. – «Сегодня же доложу на кафедре, – решил Серегин, – а завтра пошлю». И пододвинул к себе старинный цейсовский микроскоп. Поместив зерно на подставку, он стал медленно крутить винт, наводя микроскоп на резкость. Постепенно мутное розовое пятно стало принимать форму зерна, несомненно рисового, только гораздо крупнее и невиданного для риса ярко-красного цвета. Наконец очертания стали четкими, и Серегин увидел, что вся рисинка, кроме самого низа, испещрена какими-то штрихами.

«Очень похоже на буквы», – сразу же подумал он и стал переписывать значки на бумагу. Закончив первый ряд, решил посмотреть, что же получается, и ахнул: на бумаге его почерком были написаны самые настоящие буквы. Дрожащими руками Серегин снял очки, протер их и снова надел.

«Это буквы. Вне всяких сомнений, – сказал он себе, – их даже можно читать, и я их прочту», – повторил он, чтобы придать себе больше уверенности. – «Но я не отрицаю в то же время, что вопрос о нашем госаппарате и его улучшении представляется очень трудным…» – твердо произнес он и, снова склонившись над микроскопом, продолжал читать и писать: «…далеко не решенным, в то же время чрезвычайно насущным вопросом…»

«А еще говорят, что человек первый придумал письменность, – со злорадством подумал Серегин. – Все, все от матушки-природы, а мы ее, родную, мучим, насилуем, переделать хотим». К четырем часам дня, когда ему пора было ехать в академию, текст с зерна был переписан и то, что нужно для доклада, готово.

Всю кафедру Серегин вел себя очень нервно, что было не в его правилах, перебивал, окорачивал выступавших. Наконец текущие дела были обсуждены, обязательства приняты, и Серегин, встав со стула, торжественно начал:

«Друзья, – сказал он, – вчера с Украины пришло письмо моего старинного приятеля Егора Кузьмича Т., в котором, к несказанному удивлению, я обнаружил описание нового вида сорняка. Да, да, – повторил он, заметив скептические улыбки, – новый вид сорняка в центре Украины. Сейчас зачитаю вам, что пишет Егор Кузьмич, а потом познакомлю с собственными изысканиями».

Через двадцать минут, покончив с письмом, профессор Серегин сказал:

«А теперь нечто еще более поразительное: поместив сегодня зерно под микроскоп, я обнаружил, что оно покрыто какими-то значками. Когда всмотрелся, увидел, что это обыкновенные русские буквы. Да, да, обыкновенные русские буквы. На всех зернах они одни и те же, так что это не случайность, а несомненный видовой признак. Все их я переписал на бумагу и теперь зачитываю то, что получилось. «Но я не отрицаю в то же время, что вопрос о нашем госаппарате…» – начал он хорошо поставленным лекторским голосом.

Профессор еще не закончил, когда с кафедры, извинившись, тихо вышел доцент Кузин, через пять минут он вернулся, а еще через десять заседание было неожиданно прервано тремя дюжими санитарами со «Скорой помощи», которые увезли Серегина в районную психиатрическую клинику. Вечером уборщица выкинула в окно злосчастные семена, а еще через месяц, когда стало ясно, что профессор неизлечим, доцент Кузин был избран на вожделенный пост заведующего кафедрой ботаники.

В психиатрической клинике Серегин провел около трех месяцев. Сначала его положили в обычное отделение, но он вел себя так кротко, так достойно сносил свое несчастье, что уже через две недели его, в нарушение правил, перевели в санаторное отделение, куда обычно помещали уже выздоравливающих больных. Впрочем, что здесь, что там особого толка от лечения не было. Если не считать навязчивой идеи, которую врачи окрестили «манией красного зерна», ясно было, что он вполне адекватен, и через три месяца ввиду безвредности и явной неизлечимости его дальнейшее пребывание в больнице было признано излишним. Серегин был выписан с длинным диагнозом, суть которого сводилась к следующему: на почве прогрессирующего старческого склероза у пациента развился маниакальный психоз; болезнь приняла хронический характер, что не редкость в его возрасте, однако состояние стабильное и признаков ухудшения не наблюдается. Больной для окружающих не опасен и может быть передан на попечение родственников. Незадолго перед выпиской заведующий отделением вызвал Серегина и сказал:

«Мы вам можем оформить первую группу инвалидности, однако буду откровенен – шансов на излечение мало, и я бы посоветовал просто выйти на пенсию. Так проще, спокойнее, да и денег вы будете получать рублей на сто больше, что немало».

Две недели Серегин просидел дома, а потом, узнав число, на которое был назначен Ученый совет, отправился в институт улаживать пенсионные дела. В этот день можно было застать всех, кто был ему нужен.

Медленными, осторожными шагами человека, долго лежавшего в больнице, он подошел к зданию своего факультета и замер: все крыльцо густо заросло высокими, никогда не виданными им растениями с большими колосьями ярко-красных зерен.

«Ага, – сказал он себе, – меня признали сумасшедшим, а ты все-таки выросло».

Он сорвал несколько колосьев и, вышелушив их, вошел в вестибюль. Вахтер Петрович, знавший его тридцать лет, бросился с приветствиями, но на полпути осекся и, сухо сказав: «Здрасте», сел на свой стул. Это напомнило Серегину расклад и сделало осторожнее. Крадучись, он поднялся на третий этаж по лестнице еще пустого (кончались летние каникулы) корпуса и своим ключом отпер маленькую угловую комнату, где им еще в незапамятные времена была оборудована лаборатория.