След в след — страница 31 из 40

рюковым в эшелон, идущий на восток, домой. Десятого сентября наш поезд остановился у перрона Киевского вокзала.

В Москве была уже совсем другая жизнь, война здесь помнилась меньше, чем где бы то ни было. Две недели старательно, как школьник, я заново учился быть штатским, но уже в конце месяца блаженному безделью пришел конец. Моя журналистская карьера, начавшаяся в корпусной газете в январе 1944 года (до этого я два года провоевал стрелком-радистом, трижды горел), сделала неожиданный поворот – мне предложили стать корреспондентом «Известий». Разумеется, в этом назначении не меньшую роль, чем таланты и анкетные данные, сыграла дружба отца еще со времен Гражданской войны с замом главного редактора «Известий» Николаем Ивановичем Елистратовым, но это к делу не относится. Так я попал в «Известия», в отдел коммунистического воспитания, где проработал больше десяти лет.

В первые три месяца работы в «Известиях» я опубликовал четыре статьи, которые прошли неплохо, но особой славы не принесли, а я, как всякий новичок, конечно, мечтал выдвинуться. За это время я несколько раз встречал на улице Кострюкова, и всегда он был пьян. Общие знакомые говорили, что его послевоенная жизнь не сложилась. Восстанавливаться в пединституте, где учился до фронта, он не стал, пошел преподавать математику в ФЗУ. Вернувшись, он женился на Лидии, нашей однокласснице, в которую была влюблена вся школа. Лидия была необычайно хороша, и я до сих пор не понимаю, что она в Косте нашла, – похоже, просто обычный бабий психоз остаться без мужика.

Так или иначе, через полгода Лидия сообразила, что Кострюков ей не пара. Начались ссоры, свары, как-то он ее побил. Потом Лидия начала исчезать из дома, Кострюков запил, а она вскоре и вовсе пропала. Обнаружилась Лидия только под Новый год в связи с разводными делами. Жила она теперь через две улицы от Кострюкова с каким-то лейтенантом МГБ, за которого и собиралась замуж. Дважды Кострюков, как всегда пьяный, подкарауливал ее у подъезда и пытался силой затащить к себе, оба раза она с трудом отбилась. Наконец ей это надоело. Как-то днем она сама пришла к нему (Кострюков уже месяц как был выгнан за пьянство из своего ФЗУ) и спокойно сказала, что, если он от них не отстанет, лейтенант, которому она все рассказала, арестует его.

Знала Лидия про него многое, и Кострюков испугался. Сразу же после свадьбы он сказал ей, что человек, фамилию которого он носит, ему не отец, а дядя, брат его матери. Настоящий отец – кулак. В тридцать первом году, когда их область попала в район сплошной коллективизации, они все были выселены. Везли их в Сибирь. На маленькой станции недалеко от Кургана отец, до этого говоривший, что везде можно жить, а в Сибири тем более какой-нибудь уголок они себе всегда сыщут, – так вот, на этой станции отец отвел его в сторону, дал буханку хлеба и велел бежать в Тулу искать материного брата дядю Колю, работавшего там на оружейном заводе. Тогда же, в тридцать первом году, материному брату за взятку удалось записать его своим сыном, и через год они переехали в Москву. Только перед самым фронтом, на проводах, дядя сказал Косте, что еще в тридцать пятом все родные его погибли.

Сказал он Лидии и о том, что в начале августа сорок первого года под Смоленском он и еще два солдата из того же взвода попали в окружение. К своим пробирались больше трех месяцев, шли только по ночам, в деревни не заходили – боялись. Обмундирование выменяли на гражданскую одежду вскоре после того, как поняли, что находятся у немцев в глубоком тылу, однако оружие и документы сохранили. Это да то, что вышли из окружения вместе, втроем, их и спасло, когда зимой сорок первого года во Владимире допрашивал их капитан СМЕРШа, все пытаясь добиться, что они немецкие шпионы. Как же ему было им поверить, когда из всего полка они только втроем и вышли? Но и на отдельных допросах, и на очных ставках они показывали одно и то же, и капитан в конце концов их отпустил, только разбросал по разным частям.

Все, что они говорили следователю, было правдой, не сказали только, как загнали свою форму и договорились в немцев не стрелять (у них у троих и двух десятков патронов не осталось), будто в самом деле война для них кончилась, и что трижды, когда напарывались на фрицев – все три раза ночью, это и спасло, – выбрасывали на всякий случай и оружие, и документы, только потом – один раз им пришлось ждать, пока немец уйдет, целую неделю, – возвращались, находили свое и снова шли на восток.

Еще в сорок втором году, когда их распределяли по разным частям, они дали друг другу слово через два месяца после конца войны или после демобилизации списаться и встретиться в Москве у Кости, если, конечно, уцелеют; и так все совпало, что и живы они остались, и письма их к Косте пришли на следующий день после его свадьбы. Они уже год как демобилизовались, но писать первые стеснялись, ждали его письма. Через месяц оба приехали в Москву с женами. Прогостили у Кострюкова почти неделю и накануне отъезда, поздней ночью, когда бабы их уже спали, признались друг другу, что нарушили клятву никогда и никому не рассказывать, что было с ними в окружении, и долго смеялись, что весь фронт, все допросы прошли – никто ни пьяный ни трезвый словом не обмолвился, а жены их в одну ночь раскололи. Кострюков тогда брякнул:

«Вот кого в органы брать – ни одного бы дела нераскрытого не осталось».

А они поддержали и про органы, и про постель, и про то, кто на этих допросах кого е… будет.

Три недели после разговора с Лидией Кострюков держался. Снова устроился на работу, теперь в соседнюю школу, почти не пил. Но в первую же получку – как прорвало. Начали они с товарищем в «Казбеке», потом перебрались в рюмочную, на бульвар, там он его потерял и дальше, кажется, пил в подъезде вместе с каким-то солдатиком. Кострюков смутно помнил, что подъезд этот чуть ли не тот, где жила теперь Лидия.

Допив бутылку, солдат пропал, а Кострюков поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру Лидии. Она подошла к двери, он слышал ее шаги, но открывать не стала – ждала чего-то. Кострюков тоже ждал. А потом вдруг тихо запел: «Лидочка, Лидочка, Лидочка-Лидуся, убежала Лидочка от своей бабуси…»

Лидия до замужества жила с бабкой, и Кострюков всякий раз, заходя за ней, пел эту песню. Почему-то он был уверен, что это и есть пароль, она откроет, и все у них пойдет по-старому. Вместо этого кто-то негромко, но так, что ему было слышно, сказал: «Подлец».

И тогда, остервенясь, он стал бить ногой в дверь, а потом, видя, что она не поддается, с разбегу всем телом. Дверь стонала, дрожала, ему казалось, что это Лидия, и он снова и снова от другой двери с разгону врезался в нее и орал: «Суки! Б…эмгэбэшные! Пока мы по окопам гнили, вы тут наших баб е…!»

Кто и как доставил его домой, Кострюков не знал. Всю ночь он в муторных отрывистых снах понимал, что для него все кончено, что он погиб. С похмелья звенящая от боли голова долго не давала проснуться, и лишь когда ощущение непоправимости того, что случилось, прошло через боль, Кострюков открыл глаза и заплакал. Это было не его обычное похмельное раскаяние – сейчас впервые в жизни он понял смысл слов, которые с детства слышал десятки и сотни раз: наказание неотвратимо, только искреннее, чистосердечное признание может облегчить вину.

С трудом, руки и ноги плохо слушались, он встал с кровати и, подсев к столу, взял верхнюю из стопки тетрадку с контрольными его учеников. Сначала хотел выдрать исписанные листы, но потом не стал и, просто перевернув, начал писать с последней страницы: «В Министерство государственной безопасности от гражданина Кострюкова Константина Николаевича…» Дальше оставил пустое место, потому что не знал, как назвать то, что пишет, и лишь потом вписал: «Признание».

«Двадцать пятого февраля 1947 года я, гражданин Кострюков К.Н., проживающий по адресу: ул. Забелина, д. 7, кв. 11, в пьяном виде устроил дебош на лестничной площадке третьего этажа дома № 13 по ул. Пряхина, перед квартирой № 17, где сейчас проживает моя бывшая жена Лидия Кострюкова, вышедшая замуж за лейтенанта войск МГБ. Дебош сопровождался антисоветскими высказываниями: «Суки, б…эмгэбэшные, пока мы по окопам гнили, вы тут наших баб е…».

Кончилась первая страница, Кострюков с отвращением взглянул на грязные, ломаные буквы, на размытые слезами слова, перевернул ее и понял: следователю безусловно будет важно знать, что это было – случайное высказывание или намеренная антисоветская агитация. Начиная писать свое признание, Кострюков был уверен, что он имел в виду только нынешнего мужа Лидии, но почему тогда он не назвал его по имени (Сергей) или по фамилии (Пастухов), почему кричал во множественном числе: «Ах вы б…»? Он даже не знал, был ли этот лейтенант на фронте, может, и был. Кострюков снова открыл первую страницу и, зачеркнув то, что касалось дебоша, стал вверху писать: «Кострюков К.Н. …вел на лестничной площадке третьего этажа дома № 13 по улице Пряхина антисоветскую агитацию и пропаганду…» – С удовольствием он увидел, что рука почти не дрожит, буквы выходят ровные и твердые, да и голова постепенно начала отпускать, – «…сопровождаемую пьяным дебошем». Теперь все было правильно. Кострюков хотел уже выдрать лист из тетрадки, когда понял, что работа еще далеко не закончена.

Чтобы узнать преступника и правильно оценить меру его вины, следователю надо выяснить, занимался ли он антисоветской агитацией с заранее обдуманными намерениями или это решение созрело у него только на площадке третьего этажа, перед квартирой нового мужа Лидии. Сначала Кострюков думал, что оно родилось только там, уже после того, как он понял, что Лидия ему не откроет. До этого он обмывал первую получку с приятелем в «Казбеке», потом в рюмочной и даже не собирался идти к Лидии. Но ведь кратчайший путь от школы до дома Лидии вел как раз мимо «Казбека» и мимо рюмочной. Не было ли это попыткой спрятать, скрыть ото всех, даже, возможно, и от себя истинные свои намерения? А водка в «Казбеке» и в рюмочной, и та последняя бутылка, выпитая уже в подъезде Лидии, всего лишь средство перебороть страх.