тупать и ждать. Катин расчет, похоже, был правилен, но то ли у директора не хватило связей, то ли не было в городе свободного жилья, комнату они так и не получили. Когда стало ясно, что комнаты не будет, директор, чтобы выжить их с карусели, устроил за Николаем слежку. В засаде сидел иногда он сам, но чаще кадровик. Ловили Николая, когда он пропускал Наташу и младших детей на карусель без билета, кричали, что поймали его на месте преступления, что за использование служебного положения в личных целях сошлют его в Сибирь, в лагерь, но до края дело не доводили, если видели, что с Николаем что-то не то, сразу кончали, заставляли только купить билет и уходили.
Пока Катя рассказывала мне про их жизнь на карусели, наступили сумерки, мы сидели все там же, на лежаке, у самой воды, пляж и раньше был для сентября пустоват, а теперь мы, кажется, были и вовсе одни. Когда совсем стемнело и я уже не мог видеть ее липа, Катя стала плакать. Потом мы поднялись и пошли в город. Катя жаловалась мне, что и от нее Николаю сильно доставалось, что детям все время что-нибудь надо было на карусели—то уроки делать, то есть, то игрушку взять, и в месяц на эти проклятые билеты уходила почти вся его зарплата, и им всем впятером приходилось жить на одни ее дворницкие пятьсот рублей по-нынешнему пятьдесят. Николай ей каждый день клялся, что больше ни одного билета детям не возьмет, но так был запуган, что, когда ловили его, сразу покупал. Она тоже была дурой — надо было с него не клятвы брать, а деньги в каждую получку, а может быть, она и правильно делала, что оставляла ему деньги: и так он прожил всего полжизни, а без них, наверное, и того меньше. Здесь у него хоть выход был — покупал билет, и они отставали.
Потом она взяла меня за руку и сказала: «Вы только не подумайте, что директор был таким уж плохим человеком, он нас и на работу в парк взял, если бы не он, не знаю, куда бы мы устроились тогда, и на склад, и на карусель — тоже он пустил жить. За одиннадцать лет мы, конечно, и жилье какое-нибудь найти могли или хотя бы, как и раньше, сносить по утрам кровати. Тут я виновата, а не Николай, думала, что так нам комнату дадут быстрее. Его тоже понять можно: взял он нас на работу из жалости, дал сразу две ставки, и Николаю, и мне, хотел нам добра, что мог — делал, а от нас ему были одни неприятности. Он ведь местный, коренной абхазец, тут родился, тут вырос, всех и он здесь знает, и его, отсюда он на фронт ушел, воевал и с Германией, и с Японией, воевал храбро, в горкоме партии стольких орденов ни у кого нет. С его биографией он бы уже давно был большим начальником, а мы ему поставили подножку. Только за два месяца до смерти Николая сделали его завотделом культуры, и все — дальше он не пойдет. И еще. Может быть, не травил бы он так Николая, если бы меня не любил».
Катю он любил много лет, еще с того года, когда они сюда приехали, хотел, чтобы она стала его женой, брал ее вместе с детьми — такого тут не было никогда, и время было послевоенное, баб сколько хочешь, а мужиков нет. Николая он за мужчину не считал, звал его «дрожкой», не понимал, почему она с ним живет, почему не уходит. Все эти годы он не женился, ждал ее и, когда умер Николай, тоже не торопил, разрешил, как она и хотела, год носить по нему траур. Когда они поженились, он усыновил ее детей, дал им свою фамилию — вся родня была против — и относился он к ним так же, как к их общим детям — Роберту и Вано, ничем их не отличал.
Умер Николай на Майские праздники. Карусель была старая, облезлая, краски, чтобы подновить зверей, не было, и ходили на нее плохо. План она за все годы не выполнила ни разу. А весной шестидесятого года вдруг завезли на склад самые разные краски, Николай заново расписал каждого зверя, в библиотеке специально для этого взял Брема и все тщательно перерисовал — и полосы, и пятна, и крап. Получилось очень красиво. То ли из-за новой краски, то ли потому, что кадровик следил за ним очень внимательно, и он опять извел на билеты всю свою зарплату, но апрельский план карусель перевыполнила.
Первого мая должны были чествовать победителя социалистического соревнования. Премию приехал вручать их директор, недавно назначенный завотделом культуры. Победителем признали Николая. Был оркестр, все было очень торжественно. В парке есть открытая сцена, на ней и вручали награды. Когда Николая пригласили, все зааплодировали — относились к нему очень хорошо. Он вышел в костюме и в галстуке, который надел в первый раз после того, как они с Катей расписались в госпитале. Волновался он, как ребенок,— весь красный, руки дрожат. Дали ему и премию, и красный флажок передовика. Потом завотделом культуры говорил речь о задачах парка, особо упомянул Николая, сказал, что премия — это добрый знак, что он надеется, что у Николая теперь все наладится, что награда эта не последняя: в горисполкоме уже подписан ордер ему и Кате на комнату. Когда Николай услышал про ордер, он встал, хотел что-то сказать или спросить и вдруг повалился. Сидел он вместе с другими ударниками в первом ряду и, когда Катя к нему подбежала, был уже мертв. Собрание прервали, подняли и понесли его на карусель. Сначала шел оркестр, а за ним все, кто там был. Николай, собираясь на торжество, оставил вместо себя в кассе Прохора, когда оркестр подошел, мальчик ничего, конечно, не понял, заставил всех купить билеты и только потом пропустил. Николая положили на стол, кто сел на зверей, кто остался стоять. Наконец оркестр заиграл траурный марш, и тогда Прохор включил карусель.
Хоронили Николая с тем же оркестром на следующий день, вечером, на Русском кладбище. Место вы уже знаете.
Угольев горсть среди травы,
Костер уже почти потух,
Гниющей с осени листвы
Я снова различаю дух,
Повсюду мох — лес стар и гол,
Как грустный дряхлый зверь лесной,
Я свой участок обошел
И медленно иду домой,
Лес пуст: ни ягод, ни грибов,
Ручей, сосна на полпути,
Среди безлиственных стволов
Мне легче по лесу идти.
Сергей, младший брат Николая, в детстве был до необычайности похож на мать. Мягкое округлое лицо с ее ямочками на щеках, такие же, как и у Наты, большие зеленые глаза и тонкая, прозрачная кожа. Ната всегда мечтала о дочке, рожала только сыновей и, наверное, из-за этой похожести на себя любила и баловала Сергея больше, чем других детей.
Когда в Волоколамск на следующий день после немецкого налета пришли два присланных из Москвы паровоза, всем разрешили выйти на пути и дали есть. Потом Сергея вместе с другими детдомовцами придали бригаде женщин-заключенных, и они всю ночь вручную вагон за вагоном разбирали составы, расчищали запасной путь, отцепляли и отталкивали туда разбитые и искалеченные теплушки. На рассвете, когда другая бригада стала соединять оставшиеся вагоны в два небольших поезда, женщинам велели подобрать мертвых с железнодорожного полотна и из сгоревших вагонов, вырыть прямо за тупиком, кончавшим запасной путь, общую могилу и похоронить их. Дальше людям снова приказали построиться, и конвой начал сортировать их по статье, полу, возрасту и месту назначения, чтобы затем распределить по теплушкам. Во время вчерашней бомбежки сгорели почти все документы и списки заключенных, оба эшелона перемешались, и теперь всех, за вычетом погибших, надо было вернуть в исходное состояние. Сначала эта работа шла довольно споро, но затем люди стали называть выдуманные статьи и фамилии, ничего не сходилось, охрана запуталась, и к полудню все окончательно встало. Даже тех, кого уже посадили в вагоны, опять выгнали наружу и принялись проверять заново. Только в час дня, когда Волоколамск объявил воздушную тревогу и всем поездам, находящимся на станции, было приказано немедленно покинуть город, их за минуту распихали по ближайшим теплушкам, заперли и отправили в сторону Москвы. В этой суматохе Сергей попал в тот же вагон, что и женская бригада, вместе с которой он хоронил убитых. Из Волоколамска они выбрались еще в самом начале бомбежки, и первые пятьдесят километров поезд шел без помех, очень быстро, нигде не останавливаясь, не сбавляя хода. При такой скорости по расчетам они через час должны были прийти в Москву на Виндавский вокзал, однако не доезжая Дедовска их остановили и после коротких переговоров приказали свернуть на окружную дорогу и уже по ней идти на Казанское направление. По пути поезд еще несколько раз останавливали, меняли паровозы, отцепляли одни вагоны и прицепляли другие, и только за Шатурой, когда их наконец через сутки дороги выпустили из теплушек на оправку, охрана обнаружила, что Сергей попал не туда. К этому времени эшелон был уже целиком женский и шел в женский лагерь под Караганду. В Муроме его пытались сдать в местную тюрьму, но та без документов брать его отказалась, и Сергея, пересадив в бывший в одном из вагонов спецбокс для опасных преступников, повезли дальше. Раньше в боксе держали шесть женщин, много заплативших конвою за эту привилегию и переведенных теперь в обычный «Столыпин». Купе это нужно было и самой охране как место свиданий, и она настойчиво старалась освободить его и сбыть Сергея в каждом городе, где останавливался эшелон, но преуспела только на Южном Урале, в Кургане, где местная тюрьма согласилась, наконец, его принять.
Осенью сорок первого года дела в курганской тюрьме шли до крайности медленно, не хватало следователей, да и положение на фронте казалось неопределенным. С теми, с кем все было ясно, еще кое-как справлялись, а остальные дела даже не начинали. Почти перед самой войной по приказу сверху из сибирских, уральских и казахстанских лагерей были извлечены двенадцать видных членов партии левых эсеров, последние из еще живых, они были привезены сюда, и здесь, в Кургане, их должны были подготовить к большому показательному процессу. Задание было очень ответственное, взялись за него рьяно, но в конце сентября сорок первого года, после того как немцы вошли в Киев, из Москвы поступил отбой, и все остановилось. Эсеры понимали, зачем их привезли в Курган, понимали, почему дело застопорилось, и откровенно радовались отсрочке. В курганской тюрьме они пробыли больше полутора лет, до декабря сорок второго года, когда следствию по их делу снова был дан ход. На этот раз с ними не возились, не пытали и не добивались признания, за месяц все было кончено, они получили высшую меру и после положенной по закону отсрочки на апелляцию в февр