След в след — страница 28 из 56

наверное, и было, но Федор запомнил, как Зара, когда был совсем пьяным, говорил одному из их гостей, что все-таки жизнь свою он прожил не зря и все свои грехи давно, еще на войне, покрыл.

Дело было на 2-м Украинском фронте в сорок третьем году, когда он, два с половиной года провоевав в пехоте, вернулся к довоенной профессии и стал фронтовым фотокорреспондентом. По заданию армейской газеты он поехал на передовую, в роту, которая накануне первой форсировала Псел. Шел бой. В лесу солдаты только что взяли пять пленных — троих чехов и двух венгров. Рота вчера и сегодня понесла большие потери, каждый человек был на счету, не было людей ни охранять пленных, ни отправить их в тыл, патроны тоже кончались, и комбат, прикинув все, приказал их повесить. Зара вынул пистолет и сказал, что не даст пленных. Комбат был капитан, Зара — майор, они долго спорили, чехи и венгры сидели рядом, в двух метрах, все слышали и все понимали. В конце концов комбат тоже пожалел пленных и сказал Заре, чтобы он сам, если хочет, вез их в тыл, но если хоть один сбежит, он не успокоится, пока Зару не расстреляют. Зара с трудом втиснул пленных в редакционный «козлик» и так, без охраны, повез. Бежать никто из них не пытался, и вечером он, приехав в расположение штаба полка, благополучно сдал всех смершевцу, ведавшему пленными.

Местом другой истории, из тех, что я хорошо запомнил, была Западная Польша. Их машина где-то потеряла и опередила наши наступающие части, и они первыми вошли в небольшой городок, только что оставленный немцами. Одни кварталы были полностью разрушены бомбардировками, в других домах сохранились даже стекла. Город был пуст, нигде не было ни людей, ни собак, ни кошек. Ветер чисто вымел уцелевшие улицы, и они были похожи на только что сделанные декорации. Больше часа они ездили по городу, пытаясь найти хоть кого-нибудь и узнать дорогу на Бреслау, где стоял штаб их дивизии, потом вышли из машины и пошли пешком. Кто-то из них услышал вдалеке музыку, и она вывела их к красивому угловому дому с эркерами и резными балкончиками. В доме был бордель, и его обитатели, кажется, единственные выжили здесь при немцах. Весь последний месяц шли бои, все это время ни у кого из наших не было женщин, и публичный дом был для них нежданным подарком. Очевидно, их заметили, и, когда они подошли, у входа уже стояла хозяйка заведения, она ввела их вовнутрь, по лестнице они поднялись на второй этаж, и здесь, в большой гостиной, в креслах их ждали девушки. Когда они вошли, девушки встали, сделали реверанс, а дальше им, как освободителям Польши, был дан редкий по светскости и целомудрию прием, их угощали тонким, почти прозрачным печеньем, девушки по очереди садились к роялю, и они до рассвета танцевали то вальс, то мазурку, то польку. Утром хозяйка объяснила им, как ехать в Бреслау, у подъезда они простились с ней и с девушками, церемонно поцеловали им руки, сели в машину и поехали дальше.

Изоляция, в которой Федор Николаевич провел свой предворонежский год, прерывалась всего три или четыре раза, прерывал ее он сам своими лихорадочными и лишенными всякой разумности поисками родных. В поисках этих не было системы, не было последовательности, они никогда не длились больше недели, а за это время никого, конечно, найти было невозможно. Тем более что люди, которых он искал, как и другие, поднятые и перемешанные войной и пятьдесят шестым годом, еще не успели осесть и отложиться в документах. Результат розысков был равен нулю, но они были единственным, что снова сводило и объединяло Марину и Николая Алексеевича с Федором. Марина была нужна Федору для помощи в составлении и переписке сотен запросов, которые потом рассылались в архивы, адресные столы и горсправки чуть ли не всех крупных городов от Владивостока до Ленинграда, а Николай Алексеевич, используя свои военные связи, обычно звонил и запрашивал те учреждения, проникнуть в которые простому смертному было бы трудно. Если Федор, да и Марина (во всяком случае, в то время, когда шли поиски и они были захвачены делом) верили в успех, то Николай Алексеевич, искавший братьев Федора еще в сорок седьмом году, хорошо понимал всю бессмысленность происходящего, но и он, боясь потерять последние отношения с Федором, целый год подыгрывал ему и только в июне пятьдесят седьмого года решился положить этому конец. Он позвал Федора к себе в кабинет и в присутствии Марины сказал ему, что так больше не могут жить ни он, ни они, что все они попали в заколдованный круг, и хотя Федор волен устраивать свою жизнь как хочет, но он, Николай Алексеевич, считает, что для Федора было бы лучше всего уехать из Москвы на два—три года, сменить обстановку и со стороны посмотреть на то, что было в его жизни и что ему делать дальше. Если это предложение кажется Федору разумным, он советует ему ехать в Воронеж. Город сравнительно недалеко от Москвы, спокойный и не слишком большой, но с хорошим университетом. Директором Воронежского авиазавода работает инженер, когда-то начинавший в его КБ, к нему, безусловно, удобно обратиться, и он сделает все, что надо. Но если Федор хочет, чтобы в Воронеже о нем никто и ничего не знал, то можно будет обойтись и без этого человека.

Через месяц, как я уже говорил, Федор Николаевич переехал в Воронеж и с тех пор, все его семь лет жизни у нас, бывал в Москве очень короткими, почти формальными наездами. О том, каковы были его отношения с приемными родителями в этот период и потом, в шестьдесят четвертом году, когда он оставил Воронеж и вернулся опять домой, мне почти ничего не известно. Я знаю только, что он возвратился в Москву из-за Марины, которая тогда тяжело болела и которой оставалось жить всего несколько месяцев, она умерла в марте шестьдесят пятого года. Знаю, что после ее смерти отец Федора Николаевича сильно сдал, тоже долго и тяжело болел, и следующие шесть лет Федор Николаевич и он жили вдвоем, жили очень замкнуто и уединенно до самого дня смерти Николая Алексеевича, наступившей 13 сентября 1967 года.

Долгое время я думал, что после лета пятьдесят шестого года их отношения уже никогда не были близкими. Возвращение Федора Николаевича в Москву в шестьдесят четвертом году было продиктовано не столько привязанностью к Марине, сколько вполне естественным в данной ситуации чувством долга. Изъятые им из жизни восемнадцать лет были как раз теми годами, которые он прожил с Мариной и Николаем, и от этих же восемнадцати лет он ушел к тому единственному году, когда в его жизни не было ни Марины, ни Николая и он жил со своими настоящими родителями — Федором и Натой Крейцвальдами. Исправить и переступить через все это было невозможно, и я не сомневался, что вряд ли здесь что-нибудь могло быть иначе. Однако года через три после смерти Федора Николаевича я вдруг понял, что он не только во всем оправдал Марину и Николая, но сделал это еще тогда, когда жил в Воронеже, задолго до возвращения в Москву. Больше того, мне стало ясно, что он сам, причем осознанно и добровольно, повторил путь Марины и Николая, воспроизведя почти буквально в своих отношениях со мной историю собственного усыновления. Сначала после смерти родителей помогая мне, потом усыновив меня, он делал то, что когда-то делали Марина и Николай, и, как они, увидев, что я жалею о том, что согласился на усыновление, он сразу же ушел в сторону и предоставил мне строить жизнь, как я хотел того и как мог.

Первые полтора года жизни Федора Николаевича в Воронеже были продолжением его бегства из Москвы, бегства от всего, что было с Москвой так или иначе связано. Пожалуй, его тогдашнее состояние было очень близко к болезни. В то время он не просто стремился выйти за пределы своего московского прошлого, а оставить между собой и прошлым мертвую зону, как бы «дикое поле» — в нем как раз оказывался Воронеж, так чтобы две части его жизни, старая и новая, нигде и ни в чем не пересекались и не соприкасались.

Это странное бегство породило на свет божий несколько десятков самолично созданных им народов, каждый из которых, защищенный и отделенный от других, жил на своем собственном острове, то есть всем этим народам Федор Николаевич дал то, что хотел и для себя. Острова эти были придуманы им с немалой изобретательностью и фантазией, иногда даже изощренностью, но в них никогда не было тепла, они были абстрактными и холодными. В сущности, это понятно: все живое, что было в его жизни, было им самим скомпрометировано и оставлено; пытаясь вернуться в свою истинную семью, разделить ее судьбу, он сделал все возможное, чтобы отказаться и уйти от тех воспоминаний, которые были связаны с Голосовыми. О Крейцвальдах же он знал так мало, о братьях — вообще одни имена, что все, чем ему удавалось связать их с собой, а себя с ними, было схемой, голым каркасом.

Острова и отразили, причем, как я понимаю, очень точно, этот период его жизни, были его моделью. У него ничего не было, никаких собственных воспоминаний, и, чтобы достроить свои отношения с родными, ему, конечно же, требовалась редкая изобретательность, и все равно, несмотря на многие находки, очеловечить, вдохнуть в них жизнь ему по-настоящему не удалось. Думаю, что он это сознавал и понимал, что вряд ли ему будет дано хоть кого- нибудь из родных вернуть, но все другие пути были им уже отрезаны, и он продолжал идти по этому. Что же до островов, то почему их истории были не только придуманы, но и записаны — мне сказать трудно; сомнительно, что они были для Федора Николаевича неким тренировочным полигоном, скорее, производным каких-то неиспользованных линий и связей его семьи. Назначение же их более понятно: на ранних стадиях работы он, без сомнения, пытался построить свой собственный мир, целый мир, заселенный созданными им народами, который должен был стать его убежищем, тем местом, куда он мог бы бежать, где он мог бы скрыться и спастись. Может быть, даже начать жизнь заново.

Главным действующим лицом этого этнографического сочинения был некий Крафт, наивный и глуповатый англичанин, купец и путешественник, живший в начале семнадцатого столетия, а повествование велось от лица переводчика и исследователя крафтовского манускрипта. Переводчик этот появлялся лишь во второй половине рукописи Федора Николаевича, но сразу же занимал место главного действующего