он выучится на инженера, но так и не дождалась. После школы сразу пришлось идти на завод, кончались сороковые годы, есть было нечего. И вот теперь, почти через четверть века, снова сев за парту и тщательно, шаг за шагом разбирая ленинское учение о партии нового типа, о том, как и из кого она должна создаваться, как она должна воспитывать массы и руководить ими, он с радостью находил в нем все больше и больше сходства с любимым, читанным не один раз учебником сопромата.
Весной, перед праздником, когда двухлетние курсы уже подходили к концу и осталось всего несколько занятий по последним работам Ленина, лектор, зная о замечательных руках Василия, попросил его изготовить что-нибудь редкостное к приближающемуся юбилею. Василий согласился не сразу. Ему самому хотелось изготовить нечто достойное учения Маркса — Энгельса — Ленина, как бы ответить им. Он чувствовал в себе силу, но не знал, что же сделать. Лектор, который сам когда-то занимался резьбой по дереву, хотел, чтобы Василий вырезал профили Маркса, Энгельса и Ленина, но Василий чувствовал, что это мало, и не соглашался. И вот как-то вечером, после смены, читая статью уже смертельно больного Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин» и вновь, как всегда, поражаясь точности его мысли, Василий понял, что сделает к юбилею,— он вырежет всю статью от первой до последней буквы на рисовом зерне.
До праздника оставалось всего ничего — два месяца. На заводе горел квартальный план, и часто приходилось работать по выходным. Успеть было почти невозможно, надежда оставалась только на отпуск, но как раз на этот год профком выделил ему две путевки в санаторий в Крым, о котором жена Василия, Наташа, мечтала много лет. Все же он решил с ней поговорить.
Не знаю почему, но Наташа сразу согласилась, и тогда, впервые за пятнадцать лет их супружества, Василий понял, что любит ее. В тот же день втайне от всех он начал работать: два часа утром до смены и три часа вечером, а по выходным он сидел, склонившись над микроскопом, весь световой день. Невидимым для глаза движением касался он зерна тончайшим скальпелем, и на его белой поверхности возникали одни за другими штрихи, которые складывались в буквы, слова, фразы ленинской мысли.
Седьмого апреля, в теплый, почти летний воскресный день, когда Василий сидел в комнате и, как всегда, работал, в калитку постучался лектор, Василий вышел к нему, а когда через несколько минут, договорившись об очередном занятии, вернулся домой, его ждала катастрофа: окно было распахнуто — жена решила проветрить комнату, и в маленькой бархатной коробочке, где он оставил зерно, было пусто. Целый день с лупой ползал он по полу, пытаясь найти его, но напрасно — зерно исчезло. Да он и сам знал, что потерял его навсегда, еще тогда, когда увидел открытое окно. В тот же день Василий уехал из поселка.
Пару лет он скитался из города в город, с завода на завод, пока не осел у нас в Нанкове. В его родном городе, недолго посудачив и сойдясь на том, что здесь не обошлось без разлучницы, о нем забыли. Соседи жалели Наташу и помогали ей чем могли. В тот год на ее огороде вырос какой-то странный, никогда не виданный сорняк. Несколько раз она тщательно пропалывала все грядки и, казалось, избавилась от него, но на следующий год, после первых майских дождей, он появился снова и так пошел в рост, что заглушил все посадки, даже картошки ей одной хватило только до Пасхи. А еще через год не только у Наташи, но и у других не росло ничего, кроме нового сорняка. Это уже было настоящее бедствие — полпоселка жило со своих огородов, и старый, всеми чтимый учитель биологии Егор Кузьмич послал кулек ярко-алых семян сорняка в Тимирязевскую академию, моля о помощи.
Через три месяца из Москвы приехала большая и, как видно, очень ответственная комиссия (сопровождал ее первый секретарь местного обкома партии). Целый день комиссия вместе с Егором Кузьмичом ходила по домам, расспрашивая хозяев о житье-бытье, о погоде, об урожае. Члены комиссии охотно осматривали заросшие сорняком сады и огороды, и, хотя ничего прямо сказано не было, в поселке сразу поняли, что товарищи приехали из Москвы из-за этой диковинной травы. Через два дня, во вторник, делегация уехала, а в среду утром поселок оцепили войска, никого не впускали и не выпускали, и даже школьный пионерский хор — победитель районного конкурса — не смог поехать на областной смотр.
По городу сразу же поползли тревожные слухи. Говорили, что здесь замешано ЦРУ, оно погубило поселковые огороды и теперь хочет уничтожить всю страну, сорняк ядовит хуже всякой радиоактивности и может отравить землю на сто лет. Людская память легко связала два происшедших почти одновременно события — исчезновение Василия и появление сорняка, и уже через день в поселке никто не сомневался, что Василий был шпионом. Тогда же толпа народа собралась у дома Василия, чтобы убить Наташу, которую считали его соучастницей, и только вмешательство председателя поселкового Совета, заявившего под присягой, что Наташа первая напала на след преступной деятельности мужа и он бежал из семьи, боясь разоблачения, спасло ей жизнь. Как нередко бывает, соседи, да и другие жители, стыдясь своих нелепых подозрений, теперь наперебой звали Наташу в гости, а некто Пуртов, ее главный ненавистник, ночью прибил на фасад Наташиного дома табличку: «Дом образцового содержания». Табличку он завоевал за неделю до приезда комиссии в упорном соревновании со всей улицей и очень ею гордился.
Вскоре слух о том, что трава ядовитая, и вовсе улегся. Оказалось, что коровы охотно ее едят и дают молока куда больше и жирнее, чем раньше. Этот факт окончательно смутил всех. Не понимая, что происходит, жители были готовы броситься в любую крайность, а когда на десятый день после отъезда комиссии завод из-за нехватки сырья встал, в поселке началась паника. Власти были вынуждены выступить на страницах заводской многотиражки с успокоительным заявлением. Заявление, хотя и составленное в туманных выражениях, могло бы много помочь делу, если бы в тот же день, впервые за пятнадцать лет, на прилавках магазинов не появилось мясо. Мяса было столько, что образовавшиеся сразу очереди уже на следующий день рассосались, а знатоки, не раз бывавшие в Москве, говорили, что и там такое изобилие бывает не часто. Наевшись мяса, люди задумались. Они стали сопоставлять приезд комиссии, прибытие войск, появление мяса — и ужасная мысль зародилась в их головах: уж не подозревают ли всех нас в том, что мы были завербованы шпионом Василием на службу в ЦРУ и, чтобы погубить Родину, по его заданию засадили огороды проклятой травой?
В ту же ночь тысячи жителей поселка, в том числе передовики производства, помня, что только чистосердечное признание может облегчить их вину, отправили в компетентные органы письма, где разоблачали свои преступные деяния. Попутно они сообщали имена всех своих знакомых и соседей, которые также, по их сведениям, были американскими шпионами. К счастью, эти прискорбные действия, не только не успокоившие народ, но, напротив, нарушением привычного образа его жизни еще больше смутившие всех, не имели никаких последствий — войскам, окружавшим город, было приказано уничтожать все, исходящее из поселка, что они, верные долгу, и делали.
В томительном ожидании прошла еще неделя, а потом как-то утром жители обнаружили, что войска покинули окружающие поселок высоты, а из магазинов исчезло мясо. События, внесшие столько тревоги и сумятицы, на самом деле имели весьма простое объяснение.
Через четыре дня после того, как Егор Кузьмич отправил свою посылку, она попала на стол его старинного приятеля и сокурсника, профессора и заведующего кафедрой ботаники Ивана Архиповича Серегина. Хотя пути их разошлись еще до войны (Серегин сразу же занялся наукой, а Егор Кузьмич в начале тридцатых годов поехал в степной украинский колхоз агрономом), они сумели остаться друзьями, переписывались, а раз в несколько лет и встречались. Пять лет назад, когда Егор Кузьмич вышел в отставку из агрономского звания и осел в поселковой школе учителем биологии, переписка почти заглохла, и вот теперь, получив весточку от старого друга, последнего, кто был еще жив с их курса, Иван Архипович был несказанно рад. Он несколько раз внимательно прочел письмо, тщательно, надев очки, осмотрел присланные зерна и радостно потер руки. Это был, несомненно, новый вид.
«Наконец-то Егору повезло,— думал он весело,— да еще как повезло! Найти в самом исследованном районе страны, чуть ли не в центре Европы, новый вид — это настоящая сенсация. Надо скорее сделать описание растения и послать его за подписью Егора в журнал. Сегодня же доложу о нем на кафедре, а завтра пошлю». Серегин пододвинул к себе старинный цейсовский микроскоп. Он положил зерно на подставку и стал медленно крутить винт, наводя микроскоп на резкость. Постепенно мутное розовое пятно стало принимать форму зерна, несомненно рисового, только гораздо крупнее и невиданного для риса ярко-красного цвета. Наконец очертания зерна стали четкими, и Серегин увидел, что все оно, кроме самого низа, испещрено какими-то штрихами.
«Очень похоже на буквы»,— сразу же подумал он и стал переписывать значки на бумагу. Закончив первый ряд, он решил посмотреть, что же получается, и ахнул: на бумаге его почерком были написаны самые настоящие буквы. Дрожащими руками Серегин снял очки и, протерев их, снова надел.
— Это буквы. Вне всяких сомнений,— сказал он сам себе,— их даже можно читать, и я их прочту,— повторил он, чтобы придать себе больше уверенности.— «Но я не отрицаю в то же время, что вопрос о нашем госаппарате и его улучшении представляется очень трудным...»,— твердо произнес он и, снова склонившись над микроскопом, продолжал читать и писать: «...далеко не решенным, в то же время чрезвычайно насущным вопросом...»
«А еще говорят, что человек придумал письменность,— со злорадством подумал Серегин.— Все, все от матушки-природы, а мы ее, родную, мучим, насилуем, переделать хотим». К четырем часам дня, когда ему пора было ехать в академию, текст с зерна был переписан и то, что нужно для доклада, готово.