След в след — страница 38 из 56

итья, он сам разрушит планы миссис Райт, но Вячеслав Михайлович передумал. Он вошел в зал, когда сэр Чезлит кончал свое приветствие, обращенное к дипломатическому корпусу. Естественно, что появление второго Молотова повергло всех присутствующих в шок. Он особенно усилился после того, как двойник Вячеслава Михайловича бросился к нему и, повалив на пол, своим телом закрыл Молотова от возможного удара. Конечно, в этой неприятной истории был виноват сам Молотов, однако он во всем обвинял двойника и даже, пользуясь отсутствием Сталина, настойчиво просил Берию арестовать его и расстрелять.

Гневу Сталина не было предела. «Уже через несколько месяцев, вспоминая о Молотове,— пишет отец,— он ругал его последними словами и кричал, что напрасно он, Молотов, думает, что без него не обойдешься:

— Поставим на его место любого двойника, чтобы речи его дурацкие читал да в Совнаркоме председательствовал, ни одна собака подмены не заметит!»

Хорошо известно, что отношения Сталина с его второй женой Надеждой Аллилуевой были холодными. Она не понимала его устремлений, его замыслов, его борьбы и не сумела стать ему верной подругой. Однако Сталин не разводился с ней, справедливо считая, что враги могут использовать это в своих целях. Чрезвычайная занятость Иосифа Виссарионовича делами народа почти не оставляла ему времени для общения с семьей. Будучи человеком, ставящим во главу угла чувство долга, Сталин считал, что его загруженность партийной и государственной работой не может служить оправданием недостаточного внимания, уделяемого семье. Его долг — обеспечить жене мужа, а детям — отца. В этой ситуации он стал поручать свои семейные и супружеские обязанности двойникам, тогда это было единственным выходом. Когда Надежда поняла его уловку, она набросилась на него с отвратительными упреками, и Сталину понадобился весь его непререкаемый авторитет вождя народа, чтобы призвать жену к порядку. Внешне Надежда подчинилась и некоторое время делала вид, что не отличает Сталина от его двойника, но потом домостроевские предрассудки дали себя знать — Аллилуева покончила с собой.

Окончательный проект реформы, в основу которого были положены принципы семейных отношений Иосифа Виссарионовича, был полностью готов к лету сорок первого, осенью того же года она должна была пройти обкатку на территории Ставропольского края, среди народов самых разных обычаев и культур, а весной следующего, сорок второго, после одобрения Верховным Советом, вся страна должна была перейти к новым семейным отношениям. Основными положениями подготовляемой реформы были следующие:

1. На всей территории Советского Союза полностью и окончательно уничтожаются старые семейные отношения, все браки объявляются недействительными, все дети — незаконнорожденными. В точном соответствии с биологической наукой новыми братьями и сестрами объявляются граждане СССР, внешне абсолютно похожие друг на друга и различающиеся по году рождения не более чем на три года. Граждане, столь же абсолютно похожие на них, но рожденные на 20 лет раньше, назначаются их отцами и матерями, на 40 и более лет — дедами и бабками.

2. Новый брак, заключенный между гражданами СССР, означает одновременное вступление в брачные отношения всех их братьев и сестер.

Преимущества новой семьи были очевидны для всех. Отношения равенства и коллективизма, полная взаимозаменяемость, которая неминуемо должна была возникнуть в каждой семье, дали бы возможность партии в кратчайшие сроки наладить воспитание нового человека и впервые в мировой истории опровергнуть миф об изначальном неравенстве людей — главную опору всех буржуазных и расистских учений.

Проведение семейной реформы Берия предложил поручить испытанным бойцам НКВД, чей опыт в борьбе с беспризорничеством и в организации колоний был бесценен. Документы и особенно фотографии, хранящиеся в архивах органов, делали возможным в кратчайший срок решить основную задачу — формирование новых семей и розыск отцов и матерей, братьев и сестер, раскиданных по необъятным просторам нашей Родины. Но всему помешала война. Она заставила отложить и эти планы, в разработку которых мой отец вложил всю свою жизнь, но осуществления которых так и не дождался. Он умер в Москве в январе сорок девятого года.

* * *

Когда я тогда по приглашению «Известий» вернулся в Москву, в моей прежней комнате в нашей старой квартире жила сестра с мужем, и я поселился в комнате деда. Со дня его ареста прошло почти двадцать лет, но в маленькой шестиметровой комнате так никто постоянно и не жил, а только иногда ночевали наезжавшие в Москву родственники. В ней до сих пор сохранилось немало его вещей и даже кое-какие бумаги, не изъятые при обыске.

День мой в Москве делился на две четко очерченные части: всю первую половину дня я лихорадочно писал, безуспешно пытаясь выполнить в срок взятые на себя обязательства, а по вечерам разбирал вещи и бумаги деда, смотрел фотографии нашей некогда многочисленной семьи. Детские воспоминания и семейные предания стали постепенно возобновляться во мне.

От деда я часто слышал рассказы о его братьях и сестрах, о родителях и деде с бабушкой, и вот теперь эти люди начали возвращаться ко мне. Они приходили каждый вечер, как и рождались,— один, потом другой, и я даже не заметил, как во мне проснулась память моего деда, и тогда я сам, поколение за поколением, стал спускаться вниз, к началу. Медленно, шаг за шагом, я собирал наши семейные предания, и только через много лет, совсем недавно, лакун стало меньше, края рассказанных мне историй и легенд сблизились, начали цеплять друг друга и наконец соединились.

ИСТОРИЯ МОЕГО РОДА

Две вещи объединяют мой род: убеждение, что каждый из нас бессмертен и может погибнуть только насильственной смертью (действительно, никто еще в нашем роду не умер в своей постели), и запрет мужчинам носить кальсоны. Мой дядя, старший брат отца, был зимой сорок второго года уличен в том, что надевал под брюки дамские чулки (кальсоны он надеть все-таки не осмелился), и лишен уже после войны первородства — два дня его не кормили, а на третий он за чечевичную похлебку продал первородство брату.

Это была не первая его голодовка. В сороковом году он тридцать дней голодал во внутренней тюрьме Лубянки, требуя, чтобы ему ежедневно давали головку чеснока (которого не ел). История этого дикого по тем временам требования проста — он знал, что ему так и так не выйти живым. Как ни странно, он добился своего и несколько дней действительно получал чеснок. Просидел он меньше года, а в августе сорок первого, через месяц после начала войны, дело прекратили и его с несколькими другими нужными военной промышленности инженерами выпустили. Он умирал от дистрофии, и жена — геолог — увезла его вместе с партией в Башкирию, отпоила кумысом, выходила. Говорят, что мужчинам в нашем роду вообще везет с женами.

Дядю посадили в сороковом году, но должны были посадить еще раньше, в тридцать седьмом, когда были расстреляны его мать и двое ее братьев. Незадолго перед их арестом созданную им группу инженеров за постройку первого советского судна-рефрижератора выдвинули на Сталинскую премию, однако прямо перед присуждением наград он был вычеркнут из списков. На работе с ним перестали здороваться, знакомые избегали, как зачумленного,— все знали, что вот-вот его возьмут. Как говорили, спас его Микоян, вспомнив дядю по одной невероятной мурманской истории и вновь внеся его фамилию в списки награжденных в самый последний момент, прямо в сигнальный экземпляр «Правды».

История была такая. В Мурманске в день приема своего первого судна государственной комиссией он, с похмелья, ничего не соображая, захлопнул дверь, забыв дома и ключи, и папку с чертежами. Взломать дверь было нечем. Долго звонил соседям (было раннее утро), наконец ему открыли. Он прошел прямо на балкон, перелез через решетку и, держась за нижний край балкона, попытался ногами нащупать карниз (в юности, возвращаясь домой после свиданий, он часто пользовался таким путем, чтобы добраться до своей комнаты). Пять минут он провисел на седьмом этаже, держась за полосу ледяного металла и в полной темноте ища опору (между последним, седьмым, и шестым этажами карниза как раз не было), а потом руки его разжались, и он полетел вниз. Отделался дядя довольно легко: перелом руки, ноги и трех ребер. Лежа на вытяжке в ленинградском госпитале, куда его перевезли, он сумел сделать ребенка (или она сумела) ходившей за ним медсестре.

Дядя родился в 1905 году, в самый разгар тогдашней революции. Схватки у его матери начались во время митинга, на котором она — один из лучших бундовских ораторов — говорила речь. Ее едва успели довезти до роддома, и там она разрешилась сыном, весившим 5800. Во время ее ареста был в числе прочих бумаг изъят и диплом этого роддома, удостоверявший, что она родила самого крупного ребенка в его истории. В конце пятидесятых годов, когда шли реабилитации, моему отцу сказали, что его мать не признала ни одного обвинения, не назвала ни одной фамилии и была застрелена во время допроса.

В нашем роду все пьют. Дядя пил с девятнадцати лет, с инженерной практики на Сормовских заводах, отец — с войны. Пьет и сын дяди, мой двоюродный брат. Людей, пивших столько, сколько дядя, я не встречал. Он редко болел и любил объяснять, что так проспиртовался, что теперь его не берет никакая зараза. Уже в семидесятые годы, проводя совещания в министерстве, он точно без пяти одиннадцать объявлял, что по вполне понятным причинам заседание прерывается, и шел в магазин. От выпитого он почти не пьянел, только становился занудливее и потом всегда помнил, что говорил и что делал пьяный.

На Лубянке, где его обвинили в том, что он продал немцам чертежи советского рефрижератора (немцы спустили такой на воду за два года до нас), дело строилось на многочисленных мурманских доносах. Он хорошо помнил, с кем пил и что говорил, следователю никак не удавалось поймать его, а сам он ни в чем не признавался. Дело замедлилось. Я уже говорил, что в августе сорок первого года его выпустили. Мурманские доносы были старые, и, как о