Через год после переезда в Москву он вдруг видит, что под его началом уже стоит партия нового типа, партия более совершенная, чем китайские тайные общества, секта ассасинов, организация бланкистов, сицилийская мафия и «Народная воля».
Людей, которых он знал лично, он назначает командирами ячеек из тех людей, которых знали они, и уже как рядовые члены партии они входят в те ячейки, которыми командовали люди, знавшие их. Преимущества его партии над всеми другими были очевидны. Во-первых, строжайшая система соподчинения, жесткая централизация и мобильность, так как нити всех связей сходились к нему, во-вторых, в силу того, что ни один из членов его партии не знал, что он ее член,— полная невозможность провокаторов, сексотов, и, следовательно, провалов.
К шестьдесят шестому году Федор Николаевич с помощью своей партии уже легко мог держать в руках всю страну. Но он медлит, колеблется и не решается пустить партию в ход. За четыре месяца до своей кончины — возможно, он предчувствовал ее — он начинает уничтожать бумаги, связанные с деятельностью партии.
В гостиной у нас есть камин, старинный и очень красивый, кажется, французской работы. В январе семьдесят шестого года он был впервые на моей памяти затоплен — я даже не знал, что им вообще можно пользоваться,— и три дня подряд Федор Николаевич носил и сжигал в нем толстые папки с записями и документами. Эти дни, не отходя от камина ни на шаг, рядом с Федором Николаевичем просидела и моя дочь Оля. У нее порок сердца, с раннего детства она часто зябнет и поэтому больше всего на свете любит огонь и тепло. На огонь она может смотреть часами, всегда садится как можно ближе к нему, и отсветы пламени, перебегающие по ее лицу, глазам, волосам, меняют Олю до неузнаваемости. Жена давно в шутку зовет ее огнепоклонницей, и, кажется, Оля действительно поклоняется огню.
В те три январских дня Федор Николаевич сжег практически весь архив партии, и главное — списки ее членов и их личные дела. Потом, в феврале и марте, камин топили еще несколько раз, но уже недолго: надо было сжечь случайные остатки и наброски. Федор Николаевич был человеком очень аккуратным, и до последнего времени я был уверен, что единственные следы, которые остались от его партии, это сохранившиеся в моей памяти два разговора, коротких и очень уклончивых, из которых я едва сумел составить общее представление о ней. Но год назад я, разбирая последнюю папку с бумагами Федора Николаевича — в ней были собраны его стихи и дневники,— обнаружил среди них черновики трех личных дел членов партии. Возможно, это были как раз те люди, с которых она начиналась. Вот эти дела.
Дело № 1. Соколов Пантелеймон Иванович. Видел его один раз 16 июня 1955 года. На вид лет пятьдесят. Маленького роста, кожа желтая и сухая. Умен. Круг людей, с которыми знаком, чрезвычайно широк и разнообразен, однако отношения с ними фрагментарные.
С 1952 года нас буквально заедали неизвестно откуда взявшиеся в квартире клопы. Несчетное число клопоморов приходило к нам, иногда яды были настолько сильные, что мы сами были вынуждены бежать из квартиры и переселяться на дачу, но клопы серьезного урона не понесли ни разу. Единственное, чего мы добились, это вывели породу, которую не брало уже ничто. Пантелеймон Иванович был рекомендован нам знакомой моей матери как человек, сумевший справиться со столь же стойкой породой клопов на даче тогдашнего первого секретаря МГК КПСС Екатерины Фурцевой.
Соколов пришел к нам рано утром, долго ходил из комнаты в комнату. По нескольким его замечаниям мы поняли, что он хорошо знает, уважает и, пожалуй, любит клопов, и знание дано ему именно любовью к ним. Было видно, что Соколов человек долга, что он привык делать свою работу на совесть, но глаза его были грустны. Он сознавал, что неразрывно связан с клопами и зависит от них так же, как они от него. Он тосковал из-за несправедливости этого мира, из-за того, что был вынужден во зло использовать свою любовь и нести смерть тем, кого любил.
Во время обхода квартиры и отец, и мать, и я сопровождали Пантелеймона Ивановича и наперебой показывали ему гнезда клопов и их дороги, но он только качал головой и говорил:
— Нет, здесь он не пойдет.
Изучив квартиру, он достал из своей авоськи красивый граненый флакон с пульверизатором, попрыскал в семи или восьми местах и сказал:
— Завтра их останется десять, послезавтра пять, а на третий день ни одного.
Потом он взял деньги, попрощался и ушел. Больше в нашей квартире клопов никогда не было.
Дело № 2. Гурин Сергей Алексеевич. Поэт. Чернявый, невысокий. Не умен. Родился между двадцатым и двадцать третьим годом, воевал. На фронте был контужен и дважды ранен. Принадлежит к группе громких молодых поэтов, господствовавшей у нас два послевоенных десятилетия. Женат, жил в соседней квартире. Круг людей, с которыми встречается, чрезвычайно широк. Пьет, но умеренно.
Гурин не один раз и на машине, и так объездил всю страну. У нас во дворе стояла его «Победа», машина была на ходу несмотря на согнутый передний мост, из-за которого она ехала только на трех колесах, переваливаясь с боку на бок, не было у нее и одной задней двери. По бортам «Победы» красной краской были сделаны надписи: с одной стороны — «Москва — Владивосток — Москва», с другой — «Мо...— Каракумы — Москва».
Гурин часто одалживал у нас деньги и всегда отдавал точно в срок. Доставал он их, очевидно, в самый последний момент и потому, чтобы вернуть вовремя, звонил к нам в дверь то в три, то в четыре часа ночи. В конце концов мать договорилась с ним, что возврат утром следующего дня не является нарушением слова, и с тех пор мы спали спокойно.
Когда мне было двенадцать лет, Гурин женился на высокой дебелой женщине с коричневыми коровьими глазами. Звали ее Таня. Я был влюблен в нее, и она это знала. Когда мы оказывались вместе в лифте, она своим животом и грудями прижимала меня к стене и, дождавшись, когда моя плоть поднимется, хохоча, отступала. Несколько раз, когда родители были на даче, я хотел сказать ей, чтобы она пошла со мной, но Таня дружила со всеми лифтершами, в тот же день об этом знал бы весь подъезд, и я побоялся.
Таня изменяла Гурину, он ее бил, запирал, но она убегала, потом, через неделю или через две, возвращалась. Как-то, когда мне было уже шестнадцать лет — перед этим месяц наши пути не пересекались,— я вечером у ворот дома столкнулся с Таней. Она бежала, но, заметив меня, схватила за руку и стала умолять, чтобы я спас ее, что Гурин гонится за ней и хочет убить. В тот день у меня тоже была пустая квартира, но я снова не решился. Я проводил Таню до метро, и она поехала к сестре. Через месяц Гурин и она разошлись, больше я ее не видел.
В квартире Гурина я бывал редко. Помню, что она была похожа на него самого, неухоженная и бессмысленная, и только двери, с двух сторон и сверху донизу исписанные мельчайшим бисерным почерком, свидетельствовали не о его странности, а о том, что когда-то он был маленьким аккуратным мальчиком, старательно выводящим в своей тетради прописи. Я до сих пор не знаю, что писал он на этих дверях: буквы были мелки, и, чтобы прочитать, надо было остановиться и разбирать по строчке, а мне это казалось неудобным.
Другой достопримечательностью его квартиры была большая комната, пол и стены которой до высоты двух метров были обиты сталью. Крестным такой отделки был мой отец. После ухода Тани Гурин сказал отцу, что вторая комната ему теперь не нужна и он хочет либо избавиться от нее, либо сделать так, как будто Таня в ней никогда не жила. Отец пошутил тогда, что единственное, что может уничтожить следы человека, это всемирный потоп, и он советует превратить комнату в бассейн. Гурин в то время руководил литобъединением на Московском автомобильном заводе и часто говорил, что ребята готовы привезти ему любые материалы и сделают, что бы он ни попросил. И вправду, скоро у нашего подъезда стала разгружаться машина с листовой сталью и несколькими баллонами кислорода для сварки. Работа в квартире шла больше двух месяцев, но накануне пробного заполнения бассейна (оставалось заварить всего несколько швов) он рассорился с заводскими поэтами, и на этом все кончилось.
Почти из каждой поездки Гурин привозил какую-нибудь живность. Как-то у него целый год одновременно жили бурый медведь и огромный степной беркут. Медведь занимал балкон, а более теплолюбивого беркута поселили в уборной. Там я его видел трижды. Весь пол был покрыт толстым слоем помета, а сам беркут «орлом» сидел на стульчаке и смотрел на нас большими желтыми глазами.
Иногда беркута выводили гулять. Гурин надевал на его лапу тонкий ременной поводок длиной метров в пять, так что беркут мог долететь до нижней ветки росшей рядом с домом липы. Когда прогулка кончалась, Гурин сдергивал его оттуда. Раз в неделю, чтобы беркут не потерял формы, Гурин катал его на машине. Короткой веревкой он привязывал его к верхнему багажнику, машина выезжала на Бульварное кольцо и, переваливаясь, ехала к Котельнической набережной, потом вдоль Москвы-реки до Кропоткинской и оттуда снова по бульварам. Пока машина шла медленно, беркут спокойно сидел на решетке, но когда она набирала скорость, он распрямлял крылья, сильная струя воздуха поднимала его вверх, и он парил над дорогой почти так же, как когда-то над степью.
Гурин жаловался отцу, что медведь мешает ему мало, а вот с беркутом в одной квартире он жить больше не может. Тот уже год не пускает его в уборную, и ему приходится пользоваться или раковиной, или бегать в общественный сортир на бульваре. Отец посоветовал ему отдать беркута в зоопарк, но Гурин сказал, что любит беркута больше жизни, ни за что не расстанется с ним и лучше сделает из него чучело. Все-таки отцу в конце концов удалось его уговорить, и беркут, кажется, до сих пор жив и обитает то ли в Ленинградском, то ли в Таллиннском зоосаде.
В семьдесят первом году Гурин поменял свою квартиру на зимнюю дачу в Переделкино и уехал из нашего дома.
Дело № 3. Швендина Наталья Валентиновна. Учительница математики. Родилась в 1897 году в Воронеже. Глаза и лицо круглые. Волосы серые, волнистые, зачесаны назад и собраны в пучок. В ней есть немецкая кровь, и общим обликом она похожа на немку. Голос звонкий, но твердый и уверенный. Одна нога у нее сухая и короче другой сантиметров на пять. Из-за этого Наталья Валентиновна ходит подпрыгивая, как воробей. Из семьи мелких дворян, у деда был хутор километрах в двадцати от города. И отец, и трое дядей — земские врачи. Двоюродный брат в двадцать нервом году, после оконча