Следующая остановка - расстрел — страница 12 из 95

За ночь я прочел секретный документ три раза и пришел в сильное волнение. Слова Хрущева подтверждали то, что я услышал три года назад по радиостанции «Свобода». С этой ночи я cтал сознательным, активным антисталинистом и в то же время оставался прокоммунистом, веря, как чехи в 1968 году, что можно построить социализм с человеческим лицом. Я не знал ничего лучшего, был глубоко невежествен во всем, что касалось Запада, и принимал на веру большую часть пропаганды, которой нас пичкали в школе.

В начале предпоследнего года обучение снова стало совместным, и в нашей школе появились девочки. Перемена оказалась в целом благоприятной: появление девочек произвело облагораживающее воздействие, и мальчики стали степеннее.

В школе, как известно, существует пятибальная шкала оценок. Лучшие ученики, такие, как Альфред, Виктор и я сам, старались учиться на пятерки и, как правило, их получали. Но настоящее соревнование началось в девятом классе, когда была возрождена традиция награждения медалями особо отличившихся выпускников школы. Медали не просто льстили самолюбию, но обеспечивали их обладателям преимущество при поступлении в вуз. Те, у кого по всем предметам были пятерки, награждались золотой медалью и автоматически получали право на поступление без экзаменов в любой вуз. Серебряные медалисты при поступлении в вуз должны были сдать один профилирующий экзамен и пройти собеседование. Учителя, заинтересованные в большем количестве медалистов, использовали различные безобидные уловки, чтобы помочь лучшим ученикам. С историей, литературой и языками у меня все было в порядке. По физике и химии я тоже наскреб пятерки, учитель лишь слегка подправил мои работы (по этому поводу я слегка комплексовал). Слаб я был в математике, которую терпеть не мог, и получил четверки по тригонометрии, алгебре и геометрии. Так что пришлось довольствоваться серебряной медалью.

В тот год произошло событие, которое тревожит меня до сих пор. Однажды в дверь нашей квартиры постучал мужчина в возрасте моего отца (отцу тогда было пятьдесят девять), но выглядевший старше, худой, плохо одетый, с рюкзаком за спиной. Он представился другом моего отца (тот был как раз на работе) с дореволюционных времен. Говорил он осторожно, намеками, но дал нам понять, что недавно освобожден и в общей сложности провел в лагерях и ссылке восемнадцать лет. Он, казалось, был удивлен, узнав, что отец жив, но, услышав, что он работает в КГБ, загубившем всю жизнь этого человека, немедленно ушел и никогда больше не появлялся.

Когда отец вернулся в тот вечер домой, он ужасно заволновался, был буквально потрясен воскресением из мертвых своего давнего друга, с которым система обошлась столь жестоко. Визит этого человека был для него подобен явлению призрака; отец опасался быть уличенным в связях с врагом народа, хотя тот сполна искупил свою вину, какой бы тяжкой она ни была. Уже одно только то, что бывший товарищ отыскал его, повергало отца в ужас.

Глава 4. Зрелость

Я окончил школу в июне 1956 года и подал документы в Институт международных отношений, находившийся тогда возле Крымского моста, одного из красивейших мостов через Москву-реку рядом с Парком имени Горького. В этом здании когда-то был, можно сказать, рассадник большевизма, потому что в первые годы после революции здесь помещался Институт красной профессуры, элитарная академия для марксистских идеологов. Сначала Троцкий и его сподвижники, потом Бухарин учились, преподавали и дискутировали в этих стенах, но в конце концов большинство из них оказалось слишком умными на свою же голову. Студенты двадцатых и тридцатых годов льстиво кадили Сталину и его руководству, но он понял, что они более интересные люди, более талантливые, чем его окружение. Эти люди становились угрозой для него, и Сталин ликвидировал академию, и более половины ее состава угодило в тюрьму, лагеря или было расстреляно.

ИКП закрыли, и несколько лет здание пустовало. В конце войны правительство решило, что необходим институт для подготовки кадров для Министерства иностранных дел. Перед войной министерство в результате чисток потеряло много людей и нуждалось в пополнении. Сталин и его соратники понимали, что Советский Союз, став сверхдержавой, нуждается в расширении дипломатического ведомства. Институт международных отношений находился скорее в ведении Министерства иностранных дел, а не Министерства высшего образования.

Мне, как серебряному медалисту, предстояло сдать экзамен по немецкому языку и пройти собеседование. Экзамен не представлял для меня трудности, я получил высокую оценку, но во время собеседования допустил парочку элементарных ошибок: назвал неверные даты, в частности годы царствования Петра Великого. Собеседование проводил Гонионский, известный специалист по испанскому языку и истории Южной Америки, он же возглавлял западное отделение института. Он указал мне на мои ошибки, но, к счастью, не принял их всерьез, просто улыбнулся и заметил: «Как видно, в хронологии Вы не сильны».

Мне понравился институт с самого первого дня: все мне было там по душе, не в последнюю очередь потому, что при первом своем появлении в его стенах я услышал, как студенты открыто обсуждали доклад Хрущева на ХХ съезде партии. Его речь, произнесенная в марте, и шесть месяцев спустя вызывала живой интерес. До этих разоблачений страна так мало знала об истинном размахе «великого террора», что речь Хрущева произвела ошеломляющее впечатление, особенно на творческую интеллигенцию, включавшую в себя и студентов. Люди преисполнились новых надежд. Всю весну и все лето в Москве царила атмосфера раскованности и воодушевления, люди разговаривали и спорили с откровенностью, которую раньше никогда не выказывали.

В институте этот Дух умственной и культурной раскованности кружил голову, был заразительным. Студенты могли критиковать, печатать листовки, проводить собрания, вывешивать плакаты, произносить речи. Особенно часто собрания устраивали студенты старших — четвертого, пятого, шестого — курсов; они, разумеется, были опытнее, образованнее и красноречивее нас. Мы, младшие, взирали на все это с восторгом, особенно когда происходили своеобразные диспуты — сродни мозговой атаке. Некий эрудит, сидящий на сцене, отвечает на вопросы, порой весьма острые и даже с подвохом, которыми его засыпает сидящая в зале публика — студенты. Особенно мне запомнился один такой диспут, когда на вопросы отвечал Гонионский. Умный еврей и, наверное, в душе либерал шутил и острил, но и ему приходилось быть осторожным и тщательно взвешивать слова.

Наша учебная группа из двенадцати человек была разделена на две части по шестеро в каждой в зависимости от изучаемого языка. В нашей подгруппе четверо составляли ядро: я, Станислав, или просто Слава, Макаров из Астрахани, Валентин Ломакин из Куйбышева и девушка — Ада Кругляк. Усиленно занимаясь немецким в лингвистическом кабинете, где были магнитофоны, я задумал записать свои мысли о свободе, демократии и прочих важных предметах. Едва осуществив свое намерение, я созвал группу послушать запись, отнюдь не в ожидании похвал, а с надеждой вызвать дискуссию. Эксперимент вышел убийственный: запись длилась минут пять, и по мере того, как мои однокурсники слушали, их лиц становились все более мрачными: они были буквально парализованы страхом. Едва запись кончилась, Слава Макаров сказал: «Олег, сотри все немедленно!» Я почувствовал себя воздушным шаром, который прокололи, страх моих друзей передался мне, я поступил, как они велели, и стер свою пламенную речь, прежде чем она наделала бед.

То был отрезвляющий момент. Хоть я и был сыном полковника КГБ, но не понимал, до какой степени эта организация проникла в институт. КГБ следил за нами: с одной стороны, ради подбора кандидатов в свои ряды, а с другой — ради выявления малейшего признака нелояльности по отношению к существующему строю или реакционных, прозападных взглядов. Мои сокурсники были умнее и разбирались в системе лучше, чем я. Только через шесть лет, когда я поступал на службу в КГБ, я узнал, как мне повезло. Офицер, который проводил со мной собеседование, заглянул в свою папку и спросил: «Как вы относитесь к абстрактному искусству?» Я дал какой-то нейтральный ответ, но внутри у меня похолодело: кто-то из института мог сообщить, что я одобрительно отзывался об авангардистской живописи. Со страхом ждал следующих вопросов, но, слава Богу, кажется, никто не донес об истории с магнитофоном.

Во всяком случае, наша новообретенная свобода кончилась самым внезапным образом в течение немногих дней. В последнюю неделю октября Венгрия восстала против советского гнета, но восстание было жестоко подавлено при помощи танков, введенных в центр Будапешта. Трудно было понять, что произошло на самом деле. Официальная советская печать сообщала, что в Венгрии имел место фашистский мятеж и что верные долгу пролетарской солидарности советские войска пришли на помощь многострадальному венгерскому народу. Крупицы достоверных сведений я умудрился получить по нашему примитивному коротковолновому приемнику, где зарубежные радиостанции излагали ход событий совершенно иначе, но из разноречивых сведений составить ясную картину было невозможно.

Тем не менее даже в Москве скоро поняли, что произошла катастрофа: временно отмененная цензура восстановлена. Атмосфера изменилась полностью, оттепель миновала, и дул ледяной ветер. Иными словами, жизнь вернулась в былое русло: наступил холод, и все тысячи «хомо советикус» повели себя как прежде, подчиняясь диктату партии.

После таких драматических перипетий моя карьера в институте повернула на благополучный и закономерный путь. Кроме 120 русских студентов, у нас училось 60 иностранцев, и, соответственно, институт был разделен на два основных факультета, западный и восточный. В те годы для большинства абитуриентов — граждан СССР для поступления в институт требовалась успешная сдача вступительных экзаменов. Позже в верхах расцвела пышным цветом коррупция. КГБ, Министерство иностранных дел, Центральный Комитет, Министерство обороны и другие организации представляли в институт списки, в соответствии с которыми и происходило зачисление студентов независимо от успехов. В мои годы примерно 10 или 15 процентов от о