Когда тетушка Грасия завела разговор об осторожности, из моей головы не выходила его последняя фраза (Люси называла бы ее афоризмом): «Нельзя договориться с правдой». Мне казалось, что она исковеркала большую часть дедушкиных слов; но мне было проще сомневаться в своем собственном понимании, чем в сознательности тетушки Грасии или целостности ее ума. Однако прошло совсем немного времени, и она дала мне возможность сделать выбор. Тогда я спросил ее, действительно ли она не согласна с тем, что сегодня утром в гостиной сказал нам дедушка.
Она ответила, что дедушка очень-очень стар и катастрофически слаб от пережитого шока, горя и ужаса надвигающегося позора. Она сказала, что в целом то, что говорил нам дедушка о правде, звучало здраво; но во многих обстоятельствах правда становится очень нежной, и передавать ее другим надо очень аккуратно, а не размахивать ею как дубинкой. Она сказала, что правда может породить правду, но только лишь в том случае, если посеять ее в правильной почве. Если ее просто разбросать под семью ветрами, то она может не дать плодов — так же, как и кабачки, посеянные среди полыни, не могут плодоносить, — и ровно так же из нее может вырасти во все что угодно: разрушение, позор. Идеализм дедушки, как отметила тетушка Грасия, как и большинство других прекрасных вещей не всегда имеет практическое применение в чрезвычайной ситуации.
Джуди, я даже обернулся в своем седле, чтобы посмотреть, действительно ли в повозке сидела наша тетушка Грасия, человек непоколебимых моральных устоев.
Она неправильно поняла мой взгляд, потому что сказала:
— Именно, Нил. Сегодня нам придется вооружиться правдой, но нужно быть с ней очень осторожным и осмотрительным. К примеру, милый, мне не стоит перед всеми озвучивать тот факт, что я получаю моральное удовлетворение от осознания того, что Дик ушел из жизни полностью готовым. И до тех пор, пока они не зададут прямой вопрос, думаю, что мне в своих показаниях стоит воздержаться от какого-либо упоминания о крещении Дика. Так же я не вижу смысла всем рассказывать о том, что совсем недавно Дик с Кристофером обменялись комнатами.
— Тетушка Грасия, — спросил я, — вы думаете, что кто-то из нас собирался убить Криса, но по ошибке вошел в папину комнату?
Она ушла от ответа, сказав, что сейчас нам важнее строить планы на будущее, чем копаться в прошлом.
Я сказал, что полностью с ней согласен. Но сдается мне, мы говорили о разных вещах. Это было раннее предрассветное утро, Джуди. Снег растаял. Воздух был свеж. Небо будто сошло с полотна Хиросигэ, и наши старые коричневые холмы спокойно лежали на его фоне. Это было не осознание смерти, это было осознание жизни — живого мира; даже наши холмы дремали — меня почему-то это привело в ярость.
Тетушка Грасия прервала мое бешеное негодование.
— Нет, Нил. Нет, — приказала она. — Ты должен звучать как Джаспер из «Тайны Эдвина Друда».
Достаточно просто, не правда ли?
— Тетушка Грасия, — сказал я, — вы никак не можете решить, застрелил я отца из-за того, что он сходил с ума или из-за того, что я собирался убить Криса, но просто перепутал комнаты?
— Почему ты это говоришь?
— Потому что вы говорите, что на сегодняшнем допросе мы не должны упоминать ни крещение, ни обмен комнатами. Потому что знаю, что вы с самого начала меня подозревали. Вас как-то убедит, если я прямо здесь и сейчас поклянусь, что я невинен так же, как и вы?
— Да, — сказала она.
— Тогда клянусь, тетушка Грасия.
В следующий раз она заговорила уже когда мы переходили реку вброд. Она подошла ко мне с восточной тропы к реке.
— Нил, это нерелигиозное сообщество. Следовательно, на их языках крутятся лишь два слова: «религиозный фанатик». Надеюсь, что сегодня они не будут думать об этих словах.
Она сильно напряглась. Ты же знаешь, редко, но иногда с ней такое бывает. Она сказала, что она не трусиха. Сказала, что рада была бы заявить, что она убила отца, а затем присоединиться к нему и к матери, и ко всем остальным на пути к вершинам блаженства. Но она так же добавила, что эта ложная исповедь лишь угнетет позор и горе, окутавшие семью. Если бы только она не была Квилтером, заявила тетушка Грасия, она бы с удовольствием пожертвовала собственной жизнью и честью ради Квилтеров.
Мне, конечно, очень хотелось попросить ее не быть такой дурой. Но я промолчал. Лишь пробормотал какую-то банальность вроде бесполезности подобной жертвы — что это оставит настоящего преступника на свободе и так далее.
— Я знаю, — ответила она, — но какое наслаждение! Изящное, живое наслаждение от подобной жертвы. О, да от любой жертвы. Не странно ли, Нил, что никто никогда не жалеет Исаака?
Ее слова чуть не выбили меня из седла, Джуди. Теперь ты понимаешь, почему я так боялся очереди тетушки Грасии давать показания. Вот что я скажу тебе, Джуд: у всех в нашем доме есть мерзкая привычка думать, что раз мышление тетушки Грасии отличается от нашего, то оно неправильное — искажённое. Мы не имеем права так говорить. Это все равно что сравнивать, скажем, лед и воду. Я бы хотел написать здесь что-то вроде метафоры; просто сознание тетушки Грасии определенно лучше функционирует при наличии мистики, чем наше — в реальном мире. Нет-нет, снова плохо сказал. Хотел бы я, чтобы ты была здесь и послушала тётушку Грасию.
Когда я увидел, как она подобрала полы своего платья привычной к езде верхом рукой и прошла через грязный зал к своему месту, в моей голове мелькнула мысль, какую возможность сегодня упустила Олимпия. Только (я не в коем случае не критикую Олимпию) достоинство и безупречность тетушки Грасии были настоящими, не проработанными: прямо как разница между першеронами на открытом лугу и под куполом цирка.
Хэнк провёл с ней все те же подготовительные мероприятия, а затем спросил, так же, как и нас, что ей было известно об этом убийстве.
Она сидела в этом угрюмом зале, вся в чёрном, ее овальное белое лицо и длинные белые руки на коленях — будто только сошла с полотна Рембрандта. Тетушка Грасия стара, — ей за тридцать, — но она прекрасна. Особенно прекрасна была сегодня, когда сидела со слегка опущенной головой, позволяя всем любоваться своими тонкими чертами с другого ракурса. А ее голос… весь мир может восхвалять мягкие, бархатистые, хриплые женские голоса. Но голос тетушки Грасии будет всегда ласкать мой слух больше всех — он похож на звон хрустального бокала.
— Моя история, — сказала она, — в точности повторит истории тех, кому сегодня уже предоставляли слово. Мой испуг, попытка открыть свою дверь, освобождение никак не помогут продвинуться в расследовании. Вы уже трижды слышали одно и то же, но, думаю, ни на шаг не приблизились к правде с момента открытия сегодняшнего собрания. Так что мне кажется, что я должна сейчас обратить ваше внимание на несколько других вещей.
Вы не учли тот факт, что кто бы ни был в комнате моего брата в понедельник ночью, он наверняка должен был находиться там какое-то время перед тем, как был произведён выстрел. Веревку прикрепили к кровати не сразу же после выстрела. Учитывая ее положение и количество снега, которым она была покрыта, можно сказать, что эта верёвка находилась там, где мы ее обнаружили, не менее часа.
Мой брат всегда спал очень чутко. Кажется ли это разумным, или даже возможным, что кто-то смог зайти к нему в спальню, открыть окно, привязать верёвку к кровати, спустить ее из окна и при этом ничуть его по потревожить? Или он просто лежал в кровати и наблюдал, как кто-то совершает все эти приготовления? Если по какой-либо причине мой брат не мог двигаться — хотя на самом деле мог — думаете, он не стал бы звать на помощь? Из предыдущих показаний вы уже знаете, что все члены семьи прекрасно слышали друг друга, когда кричали сквозь запертые двери. Стал бы мой брат, стал бы любой человек, тихо и неподвижно лежать, позволяя незваному гостю хозяйничать в собственной комнате?
Нет. Только если его не заставили. Что могло его заставить? Пистолет, который его убил — и ничего больше. Но не только пистолет. Пистолет в руках сильного, властного человека, которого мой брат мог бы бояться.
Интересно, сколько людей в этом округе подвергнут сомнению смелость Ричарда Квилтера? Думаю, что никто из тех, кто его знает. А ещё интересно, сколько людей осмелятся проникнуть к моему брату в комнату и угрожать ему оружием? Думаю, что совсем не много.
Некоторые предполагали, или, возможно, намекали на то, что моя кузина, Ирен Квилтер, застрелила моего брата. Взгляните на нее. Думаете, она бы осмелилась? Предположим, что да. Думаете, ей удалось бы запугать моего брата — двухметрового мужчину, который ничего не боится? Сколько, по-вашему, времени бы ему потребовалось, чтобы вскочить с кровати и вырвать оружие из ее трясущихся рук? Она хрупкая женщина, выросшая в восточном городе. Возможно, она в жизни не держала пистолета в руках. Ей, как вам должно быть известно, не удалось бы на пять минут запугать и труса. Могла ли она угрожать Ричарду Квилтеру целый час или два?
Тут должен был быть кто-то сильный, хорошо владеющий оружием, чтобы заставить моего брата лежать и не дергаться, пока он привязывает верёвку к ножке его кровати. Конечно, у него все было подготовлено, или по крайней мере так кажется. Скажете, что верёвка была завязана всего на один узел? Но, джентльмены, за мгновение не просунуть в кольцо пятнадцать метров верёвки. Убийце нужно было время на то, чтобы ее закрепить. Ему пришлось делать это левой рукой, а в правой он направлял пистолет в сторону моего брата.
Доктор Эльм сказал мне, и рассказал вам под клятвой, что в крови моего брата не было обнаружено никаких наркотических средств; получается, что перед смертью, его ничем не травили и не давали никаких лекарств. Можете ли вы себе представить Дика Квилтера, боевого, активного, бесстрашного, бездвижно лежащим в постели, пока кто-то невменяемый корячится, пытаясь привязать к его кровати верёвку? Думаю, что нет.
В ту ночь в доме находились три женщины: пожилая леди за шестьдесят — моя тётя, Олимпия Квилтер, — Ирен Квилтер и я. Ещё была моя маленькая племянница, дочь Ричарда Квилтера, двенадцатилетнее дитя. Думаете, Ричард позволил бы кому-либо из нас запугивать его пистолетом дольше, чем ему бы потребовалось, чтобы забрать его у нас из рук?