Тем временем арестованные меняются местами: Береза нехотя слезает с лавки и садится на пол, а Грицко, превозмогая боль в ноге, взбирается на его место, оттолкнув при этом руку фельдшера, который хотел было ему помочь.
Грицко стягивает с себя сапоги и штаны. Старичок садится поближе к лавке и осторожно снимает кое-как наложенную побуревшую от крови повязку. Рана оказывается не очень опасной – пуля задела бедро, оставив на нем глубокую канавку, полную запекшейся крови. Вся нога до самой ступни в крови.
При виде раны Шмаков стискивает зубы и отворачивается. То ли он не переносит вида крови, то ли в нем заговорила совесть: как-никак ранил человека. Сидящий на полу Береза наоборот – смотрит то на лицо Грицка, то на его рану с явным интересом. А Балабуха – он совсем недавно в милиции и еще не успел привыкнуть как следует к подобным зрелищам, хотя и старается казаться бывалым и лихим бойцом, – так тот просто прикипел взглядом широко раскрытых глаз к ране Грицка. В этом взгляде смешались страх и детское любопытство.
Сам же Грицкo, пока фельдшер снимал повязку, делал укол, обрезал по краям раны кожу, промывал чем-то рану, обрабатывал ее йодом и какой-то мазью, а затем накладывал новую повязку, ни разу не пошевелился и не проронил ни одного слова, а только прислонившись головой к стене, прикусывает губы.
Завязав наконец бинт, фельдшер хлопает Грицка по плечу и бодро восклицает:
– Вот и все! До свадьбы заживет!
Грицко бросает на старичка злой взгляд исподлобья и с мрачным вызовом спрашивает:
– А до расстрела?
– До какого расстрела? – не сразу поняв, о чем речь, недоуменно спрашивает фельдшер и часто моргает глазами.
– А до такого, когда под стенку ставят!
Старичок, поправив на голове шляпу и поспешно застегнув на все пуговицы пиджак, бубнит неопределенное «м-да» и, споткнувшись о порог, выходит из камеры. Вслед за ним, унося табурет, выходит Балабуха. Последним покидает камеру, внимательно осмотрев ее перед тем, как выйти, Шмаков.
– Я бы тебе показал свадьбу, попадись ты мне в другом месте, – с ненавистью глядя на закрывшуюся с визгом и грохотом дверь, скрипит зубами Грицко. – Тоже мне балагур…
Затем, повернувшись к сокамернику, тем же тоном спрашивает:
– А ты за какие грехи тут постишься?
– Наверное, за такие же, что и ты, – бурчит в ответ обиженный Береза.
– Понятно, – поостыв, примирительно говорит Грицко. – Ты уж извини, друг, что я занял твое ложе. Если бы не нога, вряд ли бы я тебя побеспокоил – черта с два поймали бы они меня. – Он осторожно ощупывает раненую ногу и, оставшись, видимо, удовлетворенным ее состоянием, неожиданно повеселевшим голосом продолжает: – Даст бог, скоро уступлю это ложе тебе обратно. Я не намерен долго прохлаждаться в этой собачьей конуре.
Береза недоверчиво смотрит на раненого и не без ехидства интересуется:
– А что, пан собрался уже на тот свет?
– По-моему, если кто-то из нас двоих и собрался на тот свет, так это ты, парень, – беззлобно отвечает Грицко. – То-то, смотрю я, присмирел, как мышь в норе. А мне жизнь пока еще не надоела. Так что, никак нельзя мне здесь задерживаться.
– Так, может, ты колдун, который способен проникать сквозь щели? – хмуро ехидничает Береза. – Да и щелей я здесь не вижу.
Грицко долго и внимательно смотрит на Березу и с расстановкой отвечает:
– Я не колдун. И даже не знахарь. Но зато на плечах у меня есть котелок, который кое-что еще варит, и есть вот эти руки. – Грицко поднимает кверху два внушительного вида кулака. – Моя фамилия Голубь! Грицко Голубь! Может, слышал?
– Н-нет, – с уважением посмотрев на кулаки Голубя, отрицательно качает головой Береза.
– Ну, так услышишь! И, думаю, очень скоро. Тебя-то как кличут? Пора бы и познакомиться.
– Береза, зовут Феодосием.
– Так вот, друг Береза Феодосий… Если для тебя воля милее этой вонючей душегубки, то давай будем вместе соображать, как отсюда вырваться.
– Давай, – соглашается без особой, впрочем, готовности Береза. – Кому охота получить большевистскую пулю. Только вот…
– Значит, договорились, – не дослушав Березу, говорит Грицко. – Но прежде мне необходимо хорошенько отдохнуть.
Сказав это, Голубь отворачивается к стене, поудобнее укладывает раненую ногу, натягивает на лицо пиджак и затихает.
– Да, но твоя нога… Как же ты с ней? – с сомнением говорит Береза.
– Ноге придется потерпеть, – бормочет, засыпая, Голубь. – Жизнь важнее…
Огромный медный диск солнца медленно закатывается за темную стену леса, и на землю вместе с долгожданной прохладой опускаются сумерки. В селе мало-помалу улегается дневная суета, становится потише. Разве что где-то хлопнет дверь или проскрипит запоздалая телега. Выйдя из хаты, Мирон Козлюк смотрит на догорающую над лесом зарю, оглядывается вокруг, затем направляется к хлеву будить гостей. Когда в темном дверном проеме появляются разомлевшие от выпитого давеча самогона, долгого дневного сна и удушливой жары Сорочинский и Вороной с мятыми, опухшими физиономиями, закисшими глазами и сеном в волосах, Козлюк в сгустившихся сумерках едва их узнает.
Чтобы привести себя в более-менее нормальное состояние, Сорочинскому и Вороному требуется целое ведро холодной колодезной воды, которую они выливают себе на головы, и поллитровка самогона. Наскоро и без особого аппетита пожевав свежего, тающего во рту сала с белым пшеничным хлебом, ожившие малость начштаба и его ординарец прощаются с хозяином усадьбы и направляются в сторону Черного леса.
От Выселок до «штаба» Ветра, если идти через лес напрямик, около семи верст. Впрочем, иначе никто из боевиков и не ходит: так не только ближе, но и безопаснее.
Не успевают Сорочинский с Вороным пройти и половину пути, как неожиданно откуда-то сбоку раздаются крики сыча: дважды – раз за разом и один раз через несколько больший промежуток времени. Путники останавливаются и замирают. Вороной вытаскивает из-за пояса обрез, а Сорочинский подносит руки ко рту и отвечает точно таким же криком, только в обратной последовательности. В том месте, где только что кричал сыч, слышится приглушенный голос Ветра:
– Совы летают ночью…
– Ночью они хорошо видят! – отвечает Сорочинский.
Раздвигаются кусты, и на поляну выходят трое мужчин.
– Это я, Ветер! – говорит один из них. – Со мною Кострица и Муха.
Кострица – телохранитель атамана, а Муха числится в отряде «начальником связи». На самом же деле он обыкновенный почтарь. В его обязанности входит разносить по «почтовым ящикам» приказы Ветра и забирать из них записки, оставляемые сельскими почтарями.
– Это я, Сорочинский! Со мною Вороной, – отвечает Сорочинский и, немало удивленный столь неожиданной встречей, тревожно спрашивает: – Что случилось? Почему вы здесь?
– Да вот… – с деланой небрежностью роняет Ветер. – Сон что-то не брал, так мы решили пройтись, свежим воздухом подышать, а заодно и вас встретить.
Ветер кривит душой. Ни о каком сне он и не помышлял. Целый день и весь вечер он с нетерпением ждал своего начштаба, а когда ждать стало невтерпеж, решил выйти навстречу. Ему не дает покоя навязчивая мысль: зачем, с какой вестью направлен к нему посланец губповстанкома?
Вороной отходит к оставшимся стоять поодаль Кострице и Мухе, а Ветер и Сорочинский остаются наедине.
– Ну так какие новости? Где же мой «родственник»? – с плохо скрытым нетерпением спрашивает Ветер.
– Нет его. И не будет, – не сразу отвечает начштаба.
– Но ты-то… хоть видел его?
– Видеть-то его я видел, а вот… что он за человек, так и не узнал. Я ведь видел его на расстоянии, в бинокль.
– Слушай, Павел Софронович, можешь ты толком рассказать, что у вас там случилось? – начинает нервничать атаман. – Ты пустил его в расход?
– Там и без меня нашлись охотники убить его! – бубнит почему-то сердито Сорочинский. – Эти охотники были в черных кожанках. У самых Выселок твой «родственник» наскочил на устроенную милиционерами засаду.
– Да-а… – выслушав рассказ Сорочинского, тянет озадаченный Ветер. – А не могли ли все это представление организовать чекисты? А?
– Не вижу смысла, Роман Михайлович. Да и не похоже было все это на представление. На зрение, сам знаешь, пока не жалуюсь. Тем более – с таким биноклем. Да и Вороной свидетель. Козлюк тоже наблюдал… Так что, ошибки быть не может – засада была самая настоящая.
– Странно… – качает головой Ветер. – А не попахивает ли здесь предательством? Я имею в виду Козлюка. Кто кроме нас с тобой да Козлюка мог знать, что должен прийти Грицко? Никто!
– Козлюк? Нет, не думаю, – без особой уверенности говорит Сорочинский. – Хотя… И все же – нет! Если бы Козлюк захотел выслужиться перед совдеповцами, то он давно мог бы выдать им нас с тобой со всеми нашими потрохами. Таких возможностей у него было предостаточно. Взять хотя бы сегодняшний день. Что ему мешало выдать заодно и нас с Вороным?
– Пожалуй, ты прав, – соглашается атаман. – И все же я многое дал бы, чтобы узнать, почему так случилось.
– Не забывай, что о приходе Грицка к Козлюку знали еще и те, кто посылал его сюда. Мог и среди них оказаться предатель. Думаешь, там, наверху, одни святые? Впрочем, лично я склонен считать, что это чисто случайное совпадение. Вспомни, как нелепо погибли Марчук и Ковальский.
– А что, если этот «родственник» нес приказ о назначении меня уездным атаманом? – немного погодя, как бы между прочим, роняет Ветер.
Если бы в эти минуты было светло, то Сорочинский смог бы увидеть, как от этой, впервые высказанной его атаманом вслух, сокровенной мысли на обычно сером лице Ветра появилось нечто похожее на румянец. Однако Сорочинский и без того отчетливо представлял, что в эти мгновения творится в душе атамана. Сорочинский давно догадывался, что Ветер вынашивает мечту о большой власти, о власти над всем уездом, и втайне посмеивался над ним, считая своего атамана человеком никчемным и недалеким, который, не будь когда-то его отец первым на всю волость богатеем, был бы ничем. В то же время Сорочинский понимает, что стань Ветер уездным атаманом, его, Сорочинского, также ожидает