Слепой секундант — страница 32 из 76

— Точно, — согласился Еремей. — И что меня отправил, невзирая на мое ворчание, — тоже особая Божья милость!

— Да, да! — восторженно подтвердил Фофаня.

Андрей слушал и ничего не понимал. Еремей говорил загадками, но в голосе было какое-то особенное торжество.

— Так вот, баринок мой любезный, Гатчина покамест невелика, обойти ее нетрудно. Фофаня бабам вопросы делал. Ох, и горазд же врать! Матрену свою Никитишну из сундука вынул! И так-то жалостно говорил — бабы чуть не ревели. Уехала, сказывал, Матрена Никитишна с дочкой, бросила мужа своего венчанного, обобрала, невесть за что наказала! Так за Матрену Никитишну душа не болит, а доченьку, единое отецкое дитя, жалко — втравит ее матушка во всякие пакости. Я сам, слушаючи, эту сатану Матрену возненавидел!

— Что там у нас в сенях? — спросил Андрей.

— Погоди, баринок мой распрекрасный, все по порядку. И вот — словно какой ангел нас вел, вел от бабы к бабе и привел. Доложили нам, в котором доме девица поселилась и на улицу почитай что не выходит. И прозвание «Решетников» вспомнили. Явились мы к тому дому. Сколько-то вокруг околачивались. Фофаня вызвался в дом войти — его не впустили. Пришел, доложил — там, сдается, пьют. И тут вдругорядь ангел подсказал — пусть же выпьют побольше, одуреют, глядишь, и впустят бедного Фофаню. А что соврать — сам догадается, на это дело он мастер. Стемнело, мы потихоньку дозором ходим.

— А я акафист Богородице тихонько читаю, — вставил Фофаня.

— Да, — подтвердил Еремей. — Кто бы думать мог, что воровская молитва тоже до нее долетит?

Дверь опять скрипнула, из сеней вошли двое. Шаги Валера Андрей прекрасно знал: этот дородный господин, видать, в детстве имел хорошего танцевального учителя и двигался легко, другие шаги были странные, шаркающие.

— И тут в доме крик поднялся. То есть шум, вопли, грохот. И дверь отворяется, и с крылечка персона сбегает, какая — не понять, и за ней другая, и хватает, и повалить в снег хочет. А темно же, только и света, что из окошка, и тот — мимо. И вдруг я вижу — да это ж она, Машенька! Ну, тут мы с господином Валером и засучили рукава! Этого сукина сына с девушки сняли, я его по уху съездил… Для вразумления! — объяснил Еремей. — А она-то подхватилась — и бежать… Я кричу — стой, Маша, стой, сударыня, свои мы! Я господина Соломина дядька, сколько раз у вас в доме бывал! И тоже за ней! А она-то с перепугу, откуда и силы взялись… как листок осенний по ветру, летела… А мы — за ней… А она-то, бедняжка, чуть не босиком по снегу, и все молча, молча… Ну, поймали. Я ей говорю — да признай же меня, сударыня, да опомнись же! А она ничего не разумеет. Ну, думаем, рассудок потеряла! Потом спрашивает: ты дядя Еремей? Да, говорю, да! И тут — как заплачет… Ну, мы ее в охапку да в возок…

— И где она? — вскочив, спросил Андрей.

— Да вот же! Господин Валер с ней всю дорогу разговаривал на господский лад, она слушала, я ей онучи суконные смастерил, покрышку с сиденья разрезал, чтобы ножки не поморозить. Я-то старался, а он так ловко с ней поговорил, что за него держится, не пущает! — со смешной укоризной сообщил Еремей. — Ее эти ироды до полусмерти напугали!

Андрей уверенно пошел на голос, коснулся сперва Еремеева плеча, потом — Валерова, определил под тулупом Машу, она шарахнулась.

— Вот что. Тимошка не распрягал еще? Пусть катит в деревню, ищет чистую бабу — за Машей ходить.

— В деревню? — удивился было Еремей. — А что ж — бабы рано встают, им скотину обряжать. Фофанюшка, ступай на конюшню, сделай милость.

— И потом дров в печку подбрось, изба-то выстывает, — добавил Валер. — А Машеньку согреть надо, хоть в одеяло завернуть. Платье на ней все ободрано. Я чай, ее в том доме, напившись, завалить хотели и под юбку со всей основательностью залезть. Потому и кричала, и вырывалась, и убежала куда глаза глядят. Испугали бедняжку нашу, все еще дрожит.

— Я подброшу, — сказал Еремей и взялся за дело. — Ну, не плачь, голубушка наша, Андрей Ильич тебя уж никому в обиду не даст. Не плачь!

Но Маша громко разрыдалась. Валер усадил ее, обнимая за плечи, на лавку, поближе к печке.

— Думал, убью пьяную скотину, — сказал он. — Ведь на Машином месте могла быть моя дочка. Ну, будет, будет, сударыня, все дурное кончилось, теперь — лишь хорошее…

— Дядя Еремей, нужно напоить горячим, накормить, — велел Андрей. — И тут же я с ней поговорю. Надобно узнать все про того негодяя, что сбил ее с толку, получал от нее письма, а потом увез ее из обители и поселил в Гатчине. Надобно ее хорошенько выспросить, и этим я сейчас займусь!

— Побойся Бога, Соломин! — воскликнул Валер. — Девица ничего не соображает! От расстроенных чувств у нее в голове сделались вертижи и ваперы[9].

— Сейчас я с ее ваперами разберусь. Только пускай малость успокоится.

Но решительное намерение Андрея потерпело крах. Маша при первом же вопросе о французском маркизе снова зарыдала. Андрей попытался выяснить, кто хоть напал на нее в Гатчине, — и это не удалось.

— Оставь ее в покое, — сказал Валер. — Потом все сама расскажет. Если со стыдом справится.

— Мне нужно знать сейчас.

— На что — сейчас? Ты что, Соломин, узнав, сразу же помчишься воевать?

— Я должен все обдумать, не тратя времени.

— Тебя, Андрей Ильич, не иначе как в кузне заместо плужного лемеха выковали, — заявил Валер. — Ты не шпага, не рапира, те — верткие, гибкие. Ты — лемех, так и режешь напрямую, что подвернется.

— Да, — подумав, отвечал Андрей. — Я именно таков. И знаешь, сударь, таков становится всякий человек, который всего в жизни лишился. Вообрази дерево весной, с веточками, с цветочками. И его же вообрази, когда дровосек отсек все ветви и самую кору ободрал. Останется один прямой ствол. Любоваться им нельзя. Он годен, чтобы сделать из него хорошую дубину, — и только.

— Да дубина-то — она на врагов, а Машенька тебе не враг.

Андрей вздохнул и насупился.

До утра оставалось немного. Маша отказалась есть, только напилась горячего чая, ее уложили на скамью, где обычно спал Андрей, а сам он остался сидеть у стола в обществе Валера, который уже порядком клевал носом. Решили: как рассветет, Тимошка повезет их обоих в столицу. Валер сильно беспокоился о своей Элизе и о Гиацинте, Андрей тоже хотел встретиться с сумасбродной девицей и узнать, чем кончился поход в Воскресенскую обитель.

Машу оставили на Еремея с Афанасием, обязав их ласковыми речами успокоить девушку. С собой взяли Фофаню. Андрей подозревал, что вор не угомонится и, заморочив головы Еремею с Афанасием, доберется до шкатулы.

У Валера и Элизы была тайная сообщница — бывшая нянька Элизы, Авдотья, получившая вольную и поселившаяся при Казанском соборе — там она исполняла обязанности помощницы просвирни, вдовой попадьи. Она служила почтальоном и, сдается, даже на исповеди не выдавала тайны своей питомицы. Авдотья и сообщила, что Элиза сей ночью овдовела.

— Господи прости! — воскликнул, узнав новость, Валер. — Чуть было не брякнул «Слава богу!» Авдотьюшка, голубушка, а что завещание? Не переписал?

— Велик Господь! — торжествующе произнесла просвирня. — Нет, не переписал! Обошлось! Только красавицы наши сейчас из дому выйти не могут — родня понабежала. А ты, сударь, смотри — чтобы мне за вас, голубочков моих, в аду не гореть, хоть тайком, а повенчайся на моей Настеньке. Теперь-то можно.

Разговор этот происходил у калитки, куда выбежала к Валеру после стука в окошко Авдотья — в преогромном фартуке и с перемазанными в муке руками. Валер испуганно покосился на стоявшего у возка Андрея: прозвучало истинное имя Элизы.

Андрей же хотел знать лишь то, что служило делу его мести вымогателям.

— Может, удалось бы как-то вывести из дому Гиацинту? — спросил он. — Хоть на несколько минут?

— Побойся бога! — ответила на это Авдотья. — И так уж вся родня на нее волком смотрит, а ей с этими крокодилами жить. Пусть хоть вид покажет, будто ей покойника жаль.

Но Андрей знал средство сладить со старухой. Заодно оно было средством расположить к себе Валера — тот оценил бы дорогой подарок Авдотье.

Получив в ладонь золотой империал, просвирня уставилась на него даже с ужасом — впервые держала в руках такую монету.

— Голубчик мой, ваше сиятельство! — сказала она Андрею. — Да заходите, погрейтесь у печки, а я — живым духом!

Дом принадлежал Авдотьиной приятельнице, вдовой попадье. Коней с возком завели во двор, Фофаню с Тимошкой оставили в сенях, а Андрея усадили в лучшее место, спиной к печке, и если бы он мог видеть — то порадовался бы, глядя на железные листы с отдыхающими от жара ровненькими аккуратными просфорами. Неудачные уже лежали особо, в миске, и были предложены для угощения.

Андрей наслаждался ароматом — его сумасбродные тетки, когда приходила им страсть к замаливанию грехов, водили и его в церковь на службы, и добрая бабушка, имевшая послушание заведовать свечным ящиком, всегда ему дарила просфорку. Как же давно не было в его жизни церковных запахов — да и осталось ли что от прежней веры, или она вымерзла под Очаковом, улетела прочь в те часы, когда он корил себя за Катенькину погибель? Не было прежней веры — а новая все никак не приходила.

Попадья развлекала гостей светской беседой — что в Петербурге просфоры не везде хорошо пекут, а вот в Москве и малые, и большие просфоры выходят хороши, потому что их пекут по старинке, в монастырях, и в Даниловский за просфорами вся Москва ездит, и в Зачатьевском тоже хороши, и в Хамовниках знатные просвирни…

Валер из любезности делал вопросы о воде и о соли, Андрей молчал. Ароматы были теперь той зацепочкой, от которой натягивалась нить, и уже той нитью вытаскивались, как бы лесой из воды, воспоминания. Вот он маленький, за руку с теткой, в храме, и храм виден, как живой, и огоньки свечек — каждый в рудо-желтом дрожащем круге, а вот он уже за руку с Еремеем, и Еремей ведет по заснеженному двору — кататься на самодельных санках, да долго, долго, пока все не промокнет, и валяные сапожки, и шерстяные чулки, но это ничего — лишь бы подольше без теток, а вот опять пахнет воском, ладаном и сладкими духами — это пришли в храм с Катенькой, когда Андрей, выйдя из гвардии, должен был ехать к своему мушкетерскому полку…