— И туда сейчас нельзя — для чего наводить мазуриков на Анисима с молодцами? Гостинодворцы нам еще пригодятся.
— Но как-то же надо послать записку Венецкому! — Андрей уж начинал злиться.
— Кабы за нами один подлец Селифашка следил — я бы его живо скрутил да на съезжую. Помяни мое слово, он — беглый, и наследники госпожи Кузьминой уж, поди, его ищут и в «Ведомостях» о нем объявление дали.
— До съезжей ты бы его не довел!
— Отчего ж?
— А оттого, что я удавил бы его прежде вот этими руками!
Еремей жестоко раскаялся в том, что некстати помянул Катеньку. Возбужденный питомец и впрямь сам бы покончил с истопником, который предал хозяйку, терпевшую все его дурачества.
Несколько минут оба молчали.
— Где Тимошка? — спросил Андрей.
— Я чай, в конюшне, коней обихаживает. Золото, а не кучер, — честно сказал Еремей. — Вот когда вся эта заваруха кончится — женить его надобно. Чтоб по срамным девкам не избегался да чтоб какой старой перечнице в когти не попался.
— Приведи его, дяденька.
— Я сбегать могу, — предложил Фофаня, вошедший с кувшином кипятка.
— Никуда ты не побежишь! Сам схожу! — рявкнул Еремей. — Карауль теперь этого ворюгу, чтобы Дедкины молодчики ему допрос с пристрастием не устроили… — проворчал он.
Пока Еремей ходил за Тимошкой, Фофаня заваривал чай. Андрей вместо чая потребовал письменный прибор. Фофаня выставил его на стол, а сам присел с краю, изготовившись писать.
— Нет, твои услуги не надобны, — сказал Андрей. — Можешь отдыхать. И ты, Еремей Павлович, с ним вместе.
Для отдыха имелись взятые с собой войлочные тюфяки, которые предполагалось стелить на пол.
Оставшись наконец с Тимошкой, Андрей спросил:
— Ты какие буквы уже знаешь?
Тимошка перечислил с десяток.
— Садись, пиши.
— Я по-письменному не умею.
— Рисуй печатные. В любом порядке. Вообрази, что это у тебя солдаты на плацу, и ставь их в строй. Одна буква — за командира, две — за капралов…
Тимошка расхохотался. Солдат на плацу он в Курске видывал, но большого смысла в их занятии не находил. Делая Андрею вопросы и получая ответы, он старательно портил бумагу, вскрикивая и охая от каждой кляксы. Андрей руководил им, обучая правильно набирать чернил в перо и стряхивать лишнее, растолковывая про линии с нажимом и волосяные линии. Результата он не видел, но по Тимошкиному сопению и бормотанию понимал, что дело вроде пошло на лад. Потом Андрей кликнул дядьку.
— Господи Иисусе, ты в шесть лет так бумагу марал! — изумился дядька.
— Выбери лист почище, где буквы ровно стоят.
— Да на что тебе, сударик? Там же околесица сущая!
— Нам как раз околесица нужна. Складывай лист, как положено, вдоль и потом поперек. И склей для него конверт… — Андрей задумался.
Нужно было найти подходящее место — место, куда люди бы входили и выходили запросто. Место, где зимним днем царит полумрак… Полумрак… Вот уж чего вспоминать не следовало!
Церковь в честь Владимирской иконы Богоматери испокон веку звали просто Владимирской — а веку того набралось более сорока лет. Сперва, как многие столичные храмы, была она деревянной — по воле покойной государыни Елизаветы Петровны архитекторы скопировали, как могли, пятиглавый московский Успенский собор. Потом решили вместо деревянного храма ставить каменный. Строился он долго, а завершили строительство и окончательно освятили церковь 9 апреля 1783 года. Почему Андрей так запомнил день? Это было Вербное воскресенье…
Катенька, которую он тогда еще почтительно называл госпожой Кузьминой, пожелала непременно посетить службу — по столице уже прошли слухи о дивной красоте иконостасе, да и митрополит не каждый день там служил. Они сговорились и приехали в церковь вместе. Андрей служил еще в гвардии, надел новый светло-синий измайловский мундир, который был ему очень к лицу. Увидев Катеньку у входа в храм, он понял — судьба! Ее пышная юбка была того же светло-синего цвета. Только поэтому он отважился, когда входили в церковь, взять Катеньку за руку и пожать пальцы. И потом, в самой церкви, стоя справа, на мужской стороне, он ощущал присутствие любимой, помнил рукопожатие. Андрей усилием воли пытался ускорить службу, поторопить священников. Нетерпение души, и полумрак, и ладанный дым, и слаженные голоса хора, почти ангельские, — все сплавилось воедино.
Это первое, что пришло Андрею в голову, когда он придумал, что Тимошкино творчество следует оставить в церкви, заткнув за какой-либо образ, и пусть неприятель его оттуда забирает, на место Тимошкиных каракуль подставляет иные буквы и ищет в нем потаенных смыслов. Это даст возможность доехать до лавки мадам Бонно и продиктовать ей краткую записку для Венецкого.
Он вспомнил Владимирскую церковь — и тут же пришли на память сухие веточки вербы, те, что подарила ему Катенька. Он долго хранил их, сперва под образами, потом, когда вышел из гвардии, они странствовали с ним вместе в походном сундучке; поди, до сих пор лежат там на самом дне, обернутые бумажкой.
Но мало ли в столице храмов? Обязательно ли ехать туда, где одолеют горестные воспоминания? И, разумеется, Андрей сказал себе: обязательно! Пусть воскреснет боль, пусть память разложит свои цветные картинки, одна другой болезненнее… Пусть! Так надо. Другого источника силы пока не имеется…
Он поехал во Владимирскую церковь. Еремей помог ему войти, повел вдоль стены, шепотом говорил про образа, по просьбе Андрея поставил свечки святому Пантелеймону-целителю и Богородице. Следом шел Фофаня, которого не отпускали от себя ни на шаг.
— А вот еще Георгий Победоносец со змием, — сказал дядька. — Может, и его о помощи попросить? Чтобы нам сладить с нашими змиями?
— «Царь на коне»! — вспомнил Андрей. — Это ведь он на копейке? Ну, поставь и ему свечку! — образ на мгновение встал перед умственным взором. Андрей вздохнул — святому Георгию было совсем нетрудно проткнуть копьем змия, который в длину не составлял и сажени. Зрячему, да копьем, да с коня — чего же проще? А тут — шарь впотьмах, и где проклятый змий, и скольки он сажен, и не более ли он Петропавловской крепости — неведомо… — Вот за этот образ наше послание и сунь, — шепнул дядьке Андрей. — Да не торопись…
Он думал, что разбередит душевную рану. Но все вышло не так — он стоял в церкви спокойно, только качал головой, словно горюя о несбывшемся двадцать лет спустя после беды. Его это даже удивило. Но есть вещи, не подвластные рассудку, они являются — и остается лишь принять их, а обдумать — потом.
Смерти нет — это Андрей знал точно, есть лишь разлука; болезненная, но ведь не вечная. Сам он это понял или Катенька подсказала — бог весть…
Пробыв в церкви столько, чтобы идущие по следу молодчики уж точно ничего не перепутали, Андрей велел везти себя вдоль по Литейной улице, мимо хилых деревянных домишек, к Невскому и потом куда-нибудь еще, где шумно, где можно коли не видеть, так хоть слышать Санкт-Петербург.
Этот город он сперва невзлюбил. В детстве, в Москве, ему нравилось больше — там он поздоровел и окреп. Потом, уже став гвардейцем, проникся общим убеждением: служить и делать карьеру можно только в столице, где свет, где двор. Столица была роскошна и помпезна, как хорошо устроенный и вышколенный полковой оркестр. Но там же были и тетки со своими дуростями: то снабжали деньгами, то корили за расточительность, то делали дорогие подарки, то требовали вечной за это признательности. В армию он сбежал — и там за два года все же соскучился по столице.
Покатавшись и решив, что вражьи шпионы, утянув из церкви письмо, более за ним не гонятся, он велел везти себя на Большую Мещанскую, к лавке мадам Бонно.
Мадам Бонно с виду казалась обычной бойкой француженкой, далеко не красавицей — если по русским меркам, потому что именно парижский прононс француженка родом из Москвы освоила в совершенстве. Андрей назвал имя Венецкого и был препровожден в задние комнаты.
Там он, положив на консоль золотой империал, деньги немалые, потребовал услуги: чтобы мадам запомнила, что следует написать в записке, а саму записку Венецкому изготовила дня через два, не ранее. Слова были просты: «Граф, пришлите Скапена к доктору». Даже ежели Андрея выследили до модной лавки, то сидеть на пороге и ждать, пока мадам Бонно напишет по-французски записочку, уж точно не станут.
Потом Андрей поехал к Граве и без свидетелей назвал свой новый адрес.
— Только, Христа ради, не записывай. Придет человек от Венецкого — ему скажешь. И пусть исхитрится — за домом, где я сдуру поселился рядом с Валером, следят.
— Они?
— Они.
— Ну так съезжай ночью.
— Нет. Сейчас они меня не тронут — будут ждать, чего еще вытворю. Пусть караулят. Надобно придумать, как ты известишь меня, если Гиацинта что-то разведает.
Граве задумался.
— Я пришлю тебе рецепт глазных капель. Рецепт будет по-латыни…
— Полагаешь, я помню хоть дюжину латинских слов?
— Зачем слова? Если она узнает, когда намечена свадьба Поздняковой, то я впишу цифры — месяц и число.
— А если она отыщет Машины письма?
— Ну, тогда… в рецепте ни единой цифры не будет.
Теперь оставалось лишь ждать.
Нет худа без добра — вечером на столицу опустился туман, предвещавший оттепель, наутро слякоть завладела городом, и петербуржцы поздравляли друг дружку: вот и настала истинно петербуржская зима. Два дня спустя опять похолодало, разом приморозило, случился изумительный гололед.
В такую погоду лучше не выезжать — и Андрей, взяв у Валера книжки, заставил Фофаню читать вслух. У Валера нашлись «Еженедельные известия Вольного экономического общества», «Примечания на историю древней и нынешней России Леклерка» — сочинение Болтина, «Бабушкины сказки» Друковцова — словом, литература разномастная. Слушать экономические рассуждения в исполнении Фофани было особым лакомством — ни один ярмарочный дед, доводящий на Масленицу публику в балаганах до икоты от неумеренного хохота, не справился бы с чтением лучше. Кроме того, Андрей все это время, как предписывал Граве, лежал. И это тоже соответствовало поговорке: нет худа без добра.