Слепой убийца — страница 78 из 89

— Она кусается? — спросила Майра, трогая лису.

— Не трогай, — остановила её Рини. — У тебя ручки липкие.

— Нет, — ответила я. — Она не настоящая. Видишь, у неё стеклянные глазки. Она кусает только свой хвост.

— Она говорила, если б ты знала, никогда не позволила бы её там держать, — сказала Рини. — А если знала? Ты какая угодно, только не бессердечная, так она сказала. — Рини поморщилась на стакан с водой. Видимо, у неё были какие-то сомнения. — Там их кормили одной картошкой. Отварной или пюре. Экономили на еде, отнимали хлеб у бедных чокнутых и психов. Сами наживались, я так думаю.

— Куда она уехала? Где она сейчас?

— Между нами говоря, она считает, тебе лучше не знать.

— Она казалась… она была… — Была ли она не в своем уме, хотела я спросить.

— Она такая, как всегда. Не хуже и не лучше. На полоумную не похожа, если ты об этом, — сказала Рини. — Похудела — мяса бы на кости нарастить. И меньше говорит о Боге. Надеюсь, на этот раз он для разнообразия её не оставит.

— Спасибо тебе, Рини, за все, что ты сделала, — сказала я.

— Не за что благодарить, — сухо отозвалась Рини. — Я сделала, что следовало.

Подразумевалось — в отличие от меня.

— Могу я ей написать? — Я нащупывала платок. Чувствовала, что сейчас расплачусь. Чувствовала себя преступницей.

— Она сказала, лучше не надо. Но просила передать, что оставила тебе послание.

— Послание?

— Перед тем, как её туда увезли. Сказала, ты знаешь, где его найти.

— Это твой платочек? Ты что, заболела? — спросила Майра, с интересом наблюдая, как я хлюпаю носом.

— Будешь много знать — облысеешь, — сказала Рини.

— Не облысею, — уверенно произнесла Майра. Она что-то фальшиво запела и стала пинать меня пухлыми ножками под столом. Похоже, весела, самоуверенна, и запугать её нелегко — качества, из-за которых я часто раздражалась, но в итоге благодарна. (Наверное, Майра, для тебя это новость. Прими как комплимент, раз уж представился случай. Такой характер на дороге не валяется.)

— Я подумала, ты захочешь взглянуть на Эйми, — сказала я. Хоть одно достижение, способное восстановить меня в её глазах.

Рини взяла фотографию.

— Бог мой, да она темненькая, — сказала она. — Никогда не знаешь, в кого пойдет ребенок.

— Я тоже хочу, — сказала Майра и потянулась сладкими пальчиками.

— Быстрее смотри и пойдем. Опоздаем к папе.

— Нет, — заупрямилась Майра.

— Нет ничего подобного дому, пусть он скромен и мал[112], — пропела Рини, бумажной салфеткой стирая с Майриной рожицы розовый налет.

— Я хочу здесь остаться, — скулила Майра, но на неё уже надели пальто, натянули на уши вязаную шапочку и потащили из кабинки.

— Береги себя, — сказала Рини. Не поцеловала меня.

Мне хотелось обнять её и выть, выть. Чтобы меня утешили. Чтобы она меня увела с собой.


— «Нет ничего подобного дому», — сказала как-то Лора, ей было лет одиннадцать-двенадцать. — Рини так поет. По-моему, глупо.

— То есть? — спросила я.

— Вот смотри. — И Лора написала уравнение. Нет ничего подобного = дом. Следовательно, дом = нет ничего подобного. Следовательно, дома не существует.

Дом — там, где сердце, думала я, сидя в кафе «У Бетти» и пытаясь взять себя в руки. У меня больше нет сердца, разбито; или не разбито, а просто его нет. Аккуратно вынуто, как желток из яйца вкрутую, осталась бескровная свернувшаяся пустота.

Я бессердечна, подумала я. Следовательно, бездомна.


Послание

Вчера я так устала, что весь день пролежала на диване. У меня складывается в высшей степени неряшливая привычка смотреть дневные ток-шоу — такие, где люди распускают языки. Это сейчас модно, языки распускать: люди выдают свои секреты, а заодно и чужие; выкладывают все, что есть за душой, а иногда — чего за душой и нет. Из чувства вины, в тоске, ради удовольствия, но чаще потому, что одни хотят выставить себя напоказ, а другие — видеть, как те это делают. И я не исключение: я смакую их грязные грешки, жалкие семейные ссоры, выпестованные травмы. Наслаждаюсь ожиданием, с которым открывается банка червей, точно удивительный подарок на день рождения, и затем разочарованием на лицах зрителей: вымученные слезы, скупая злорадная жалость, послушные аплодисменты по подсказке. И это все? — явно думают они. Разве твоя душевная рана не должна быть менее заурядной, по-настоящему душераздирающей, грязнее, грандиознее? Расскажи ещё! Будь любезен, пусть нас оживит твоя боль.

Интересно, что лучше — всю жизнь прожить, раздутой от секретов, пока не взорвешься, или пускай их из тебя вытягивают — абзац за абзацем, фразу за фразой, слово за словом, и в конце концов лишиться всего, что было ценно, как тайный клад, близко, точно кожа — всего, что казалось таким важным, всего, от чего ежился и скрывался, что принадлежало только тебе, — и провести остаток дней болтающимся на ветру пустым мешком, мешком с новенькой светящейся этикеткой, чтобы все знали, какие секреты раньше хранились внутри?

Так или иначе, ответа у меня нет.

«Язык длинный — кораблю мина», писали на военных плакатах. Конечно, корабли рано или поздно все равно наткнутся на мину или как-то иначе утонут.

Потешив себя таким образом, я поковыляла на кухню и там съела половину почерневшего банана и два крекера. Пахло чем-то мясным — я подумала, может, что-то завалилось за помойное ведро — какая-нибудь еда, — но ничего не нашла. Может, это мой собственный запах. Не могу отделаться от ощущения, будто пахну кошачьими консервами, каким застоявшимся одеколоном не брызгаюсь утром — «Тоска», «Ма Грифф» или, может, «Же Ревьенз». У меня по-прежнему валяются остатки. Добыча зеленых мешков для мусора, Майра, когда дело до них дойдет.

Ричард дарил мне духи, когда чувствовал, что меня требуется утешить. Духи, шелковые косынки, драгоценные брошки в форме домашних зверюшек, ручных птиц или золотых рыбок. На вкус Уинифред — она считала, это мой стиль.


По дороге из Порт-Тикондероги и потом ещё несколько недель я размышляла о Лорином послании — о том, что она мне оставила. Видимо, Лора понимала: за тем, что она намеревалась сообщить незнакомому врачу в больнице, нечто воспоследует. Сознавала, что рискует, и приняла меры предосторожности. Где-то оставила мне улику, ключ к разгадке, вроде оброненного платка или белых камешков в лесу.

Я представила, как она пишет это послание — как она обычно пишет. Конечно, карандашом, и конец изжеван. Лора часто грызла карандаши, в детстве у неё изо рта пахло кедром, а если она рисовала цветными карандашами, то губы синели, зеленели или краснели. Писала она медленно, детским круглым почерком, буква о закруглялась до конца, з иу пускали извилистые корни. Точки над ё круглые, смещены вправо, будто маленькие черные шарики на невидимых нитках; б с завитушкой наверху. Я мысленно села рядом с Лорой — посмотреть, что она станет делать дальше.

Она дописала послание, положила в конверт, заклеила и спрятала, как прятала в Авалоне хлам. Но куда она положила конверт? Авалон отпадает — она там давно не была, во всяком случае — не перед клиникой.

Нет, послание здесь, в этом доме, в Торонто. Там, куда не заглянут ни Ричард, ни Уинифред, ни Мергатройды. Я искала повсюду — на дне ящиков, по углам буфетов, в карманах моих шуб, в сумочках, даже в зимних варежках, — ничего.

Потом я вспомнила, как однажды застала её в дедушкином кабинете — ей было лет десять или одиннадцать. Перед ней лежала семейная Библия — огромный фолиант в кожаном переплете, и Лора мамиными ножницами для рукоделия вырезала оттуда куски.

— Лора, ты что делаешь? — ужаснулась я. — Это же Библия.

— Вырезаю места, которые не люблю.

Я разгладила страницы, отправленные в корзину для бумаг: строки из Паралипоменон, целые страницы из книги Левит, отрывок из Евангелия от Матфея, где Иисус проклинает бесплодную смоковницу[113]. Помнится, Лора ещё в воскресной школе насчет смоковницы возмущалась. Была в ярости, что Иисус так жестоко со смоковницей обошелся. У всех бывают плохие дни, сказала тогда Рини, взбивая белки в желтой миске.

— Зря ты это делаешь, — сказала я.

— Это просто бумага, — ответила она, продолжая вырезать. — Бумага ничего не значит. Важно, что написано.

— Тебе влетит.

— Вовсе нет, — возразила она. — Никто её не раскрывает. Смотрят только первые страницы — где рождения, свадьбы и смерти.

Она и тут оказалась права. Её не уличили.

Вспомнив это, я достала альбом со свадебными фотографиями. Конечно, он не представлял интереса для Уинифред, да и Ричард вряд ли стал бы любовно перелистывать снимки. Должно быть, Лора это понимала, понимала, что это безопасное место. Но почему она решила, что я сама туда загляну?

Если б я искала Лору, заглянула бы. Она это знала. В альбоме много её фотографий, черными треугольниками прицепленных к бурым страницам. Почти на всех снимках она в платье подружки невесты хмурится и изучает свои туфли.

Послание я нашла, хоть и не словесное. Лора привезла на мою свадьбу тюбики с красками, похищенные из редакции Элвуда Мюррея в Порт-Тикондероге. Она их, должно быть, все время прятала. Для человека, так презиравшего материальное, она с большим трудом выбрасывала вещи.

Лора изменила только две фотографии. На групповом портрете исчезли подружки невесты и друзья жениха, закрашенные синим. Остались я, Ричард, Лора и Уинифред, замужняя подружка. Уинифред и Ричард стали ядовито-зелеными. Меня омыло цветом морской волны. А Лора была ярко-желтая — не только платье, но лицо и руки. Что означало это сияние? Именно сияние, точно Лора светилась изнутри, будто стеклянная лампа, будто девушка из фосфора. Она смотрела не в объектив, а в сторону, точно думала о чем-то не попавшем в объектив.

Второй снимок — официальный портрет жениха и невесты на фоне церкви. Лицо Ричарда Лора закрасила серым, так плотно, что черты исчезли. Руки красные, как и языки пламени, охватившие голову, как бы вырывавшиеся изнутри неё, словно пылал череп. Мое платье, перчатки, вуаль, цветы — всю эту амуницию Лора не тронула, зато поработала над лицом. Обесцветила его, и глаза, нос и рот стали точно в тумане, точно окно в сырой холодный день. Фон и даже церковные ступени целиком замазаны черным, и наши фигуры словно парили в воздухе глубочайшей, темнейшей ночью.