т говорить нечто совершенно отличное от того, что говорит Штирле, заявлявший, что язык репрезентации непосредственным образом преодолевается и замещается аллегорическим, фигуральным языком. Только исчерпав все возможные репрезентативные смыслы, мы можем спросить, замещаются ли они и чем, и вполне вероятно, что это «что-то» не будет столь безобидно, как штирлевские совершенно формальные понятия аллегории. Вплоть до наивысшей точки, не достигнутой в этом стихотворении и, возможно, не достигнутой вообще, Малларме остается репрезентативным поэтом, так же как он остается поэтом «я», сколь бы безличным, развоплощенным и ироничным это «я» не становилось в таких фигурах как «Maitre» в Un Coup de Des. Столь легко и столь малой ценой поэзия не уступает своей миметической функции и своей зависимости от вымышленного «я».
Из такого заключения выводы относительно современности в лирике идут гораздо дальше, чем может показаться ввиду их очевидной схоластичности. Для Штирле, последователя Яусса, который, в свою очередь, вторил Фридриху, несомненно то, что кризис «я» и репрезентации в лирической поэзии девятнадцатого и двадцатого веков следует рассматривать как последовательный и нарастающий процесс. Бодлер разрабатывает тенденции, которые имплицитно присутствуют у Дидро; Малларме (как он сам утверждает) начинает там, где заканчивает Бодлер; Рембо делает еще один шаг, открывая путь экспериментам сюрреалистов — короче, современность поэзии носит характер исторического продвижения. Подобное примирение современности с историей в общем генетическом процессе вполне удовлетворяет нас, поскольку позволяет современности быть одновременно и началом и детищем. Сын понимает отца и продолжает его дело, в свою очередь, становясь отцом, давая начало новому отпрыску, «l'astre muri des lendemains», как говорит об этом Малларме, с помощью генетического образа созревания. Этот процесс не столь легок и спонтанен, как в природе: ближайшая его мифологическая версия, борьба титанов, совсем не похожа на идиллию. Однако же в той мере, в какой этот миф затрагивает идею современности, он остается оптимистической историей. Юпитер и его род отчасти повинны в судьбе Сатурна и сожалеют об этом, но они все же являются современными людьми, равно как и историческими фигурами, связанными с заключенным в них самих прошлым. Их печаль суть животворящая форма понимания, она вбирает в себя прошлое как активное присутствие в будущем. Историк литературы получает подобное удовлетворение в строгом историческом методе, который помнит прошлое, тогда как сам он разделяет волнения молодого нового настоящего активизма современности. Такое соединение памяти с действием — мечта всех историков. Задокументированный модернизм Ганса Роберта Яусса и его группы, который, по-видимому, не испытывает затруднений по поводу возможности датировки начала модернизма с исторической точностью, — одно из ярких проявлений этой мечты в области литературных исследований. В их случае она основывается на допущении, что отдаление лирической поэзии от репрезентации есть исторический процесс, восходящий к
Бодлеру, как и само движение модернизма. Возможно, что Малларме охотно бы с этим согласился, поскольку сам он часто, и особенно в поздних произведениях, прибегал к образам родовой преемственности, проективной будущности, которая, хотя уже и не основывается на органической последовательности, все же остается генетической.
И однако же существует одно любопытное и загадочное исключение. Многие критики отмечали, что среди различных «Гробниц», отдающих должное предшественникам, сонет о Бодлере каким-то странным образом неудовлетворителен. Тонкая критическая проницательность, позволяющая Малларме говорить о своем родстве, равно как и о несходстве с такими художниками, как По, Готье, Верлен или даже Вагнер, куда-то исчезла в стихотворении, посвященном Бодлеру. В противоположность намеренной непрозрачности остальных этот текст, по-видимому, содержит в себе зоны неподдельной слепоты. Действительно, отношение Малларме к Бодлеру настолько сложно, что немного можно сказать о том, что их объединяет. Проблемы не решают и лапидарные высказывания, подобные утверждению Штирле, что «Малларме начинал как ученик Бодлера, со стилизаций под «Цветы зла». Поздние его стихотворения показывают, как далеко он ушел от начальной своей точки». В ранних стихотворениях, прежде всего в «Herodiade», Малларме действительно систематически сопротивляется понятию о Бодлере как о чувственном и субъективном поэте — что, возможно, совпадает с его собственным пониманием Бодлера — в то же время отзываясь, особенно в своих стихотворениях в прозе, на иную, более темную сторону позднего Бодлера. Два этих напряжения работают до самого конца, первое становится основным корпусом его поэзии, второе остается втуне, но совсем не исчезает. Подлинно аллегорическое стихотворение позднего Бодлера, Petit Poems en Prose, никогда не прекращало преследовать Малларме, хотя он, видимо, пытался освободиться от его присутствия. Оно действительно являло собой пример поэзии, которую уже можно назвать нерепрезентативной, но для Малларме оно всегда оставалось загадочным. Мрак этого скрытого центра затемняет позднейшие аллюзии на Бодлера, включая «Гробницу», посвященную автору «Цветов зла». Бодлер не был для него прародителем, направляющим на собственный путь, Бодлер, или, в конечном итоге, наиболее значительная сторона Бодлера, был для него темной зоной, в которую он так и не смог проникнуть. То же самое, в другом отношении, можно сказать и о связи Бодлера с Рембо и сюрреалистами. Выявление нерепрезентативного, аллегорического элемента у Бодлера — соответственно и у предшественников Бодлера в романтизме — событие совсем недавнее и мало чем обязанное Малларме или Рембо. В терминах поэтики репрезентации отношение Бодлера к так называемой новой (modern) поэзии никоим образом не является генетическим. Он не отец новой поэзии, а загадочный странник, которого более поздние поэты пытались обойти, перенимая у него поверхностные темы и приемы, в которых они просто «идут дальше». У таких подлинных поэтов, как Малларме, подобная измена вызывает приступы угрызения совести, отсвет которых заметен в его поздних упоминаниях о Бодлере. Данная взаимосвязь не является генетическим движением исторического процесса, но скорее — беспокойной и подвижной границей, отделяющей поэтическую истину от поэтической фальши.
Иначе и не могло быть, ведь если мы всерьез принимаем аллегоричность поэзии и называем ее отличительной чертой современности в лирике, тогда нужно отказаться от всех пережитков генетического историцизма. Когда один из самых замечательных современных лириков, Пауль Целан, пишет стихотворение о своем знаменитом предшественнике — Гёльдерлине, то он пишет стихотворение не о свете, а о слепоте[193].
Слепота здесь вызвана не отсутствием естественного света, а абсолютной амбивалентностью языка. Это намеренно вызванная, а не естественная слепота, слепота не предсказателя, а Эдипа в Колоне, познавшего, что он не в силах разгадать загадку языка. Один из путей, на котором лирическая поэзия встречается с этой загадкой, — амбивалентность языка, репрезентативного и нерепрезентативного в одно и то же время. Вся репрезентативная поэзия всегда также аллегорична, отдает она себе в этом отчет или нет, и аллегорическая сила языка разрушает и затемняет специфически литературный смысл доступной пониманию репрезентации. Однако во всякой аллегорической поэзии должен содержаться репрезентативный элемент, пробуждающий и открывающий дорогу пониманию только лишь для того, чтобы выяснилось, что достигнутое в таком понимании по необходимости ошибочно.
Отношение Малларме — Бодлер показательно для всех внутрипоэтических связей, в которых иллюстрируется невозможность взаимопроясняющей диалектики для репрезентативной и аллегорической поэтик. Они с необходимостью закрыты друг для друга, каждая слепа к мудрости другой. Снова и снова аллегорическое превращается в репрезентативное, как мы наблюдали это в случае с Яус- сом и его учениками, когда они пытались понять отношение между мимесисом и аллегорией как генетический процесс, выстроенный по модели такой последовательности, которая по определению является отрицанием всякой преемственности. Или же нам открывается истина, когда мы возвращаемся на уровень репрезентативного прочтения, заключая буквальный смысл в аллегорическую матрицу — способ, каким Штирле преждевременно аллегоризировал Малларме, который знал, что всегда будет попадать в западню обманчивой видимости естественных образов. Вопрос о современности вскрывает парадоксальную природу той структуры, которая превращает лирическую поэзию в загадку, непрестанно добивающуюся недостижимого ответа на свои вопросы. Заявить вместе с Фридрихом, что современность есть форма непрозрачности, значит согласиться с древнейшей, прочно укоренившейся характеристикой всегда новой поэзии. Сказать, что отказ от репрезентации есть признак нового, значит вновь обратиться к аллегорическому элементу в лирике, который никогда не исчезал, но при этом с необходимостью обусловлен предшествующими формами аллегории, а значит, является отрицанием современности. Наихудшей формой мистификации является вера в то, что мы можем переходить от репрезентации к аллегории и обратно, подобно тому как мы переходим от старого к новому, от отца к сыну, от истории к современности. Аллегория способна лишь слепо повторять свою более раннюю модель, не понимая ее, так Целан повторяет отрывки из Гёльдерлина, утверждая его и свою непостижимость. Чем меньше мы понимаем поэта, чем большему вынужденному искажению и упрощению он подвергается, тем больше шансов, что он действительно современный поэт, а значит, отличен от того, что мы — ошибочно — принимаем за себя самих. Так Бодлер стал подлинно современным французским поэтом, Гёльдерлин — подлинно современным немецким поэтом, а Вордсворт и Йетс — подлинно современными поэтами Англии.