Не без труда я продрался на улицу. К счастью, дождь кончился, из-за туч выглянуло солнце, и дальние дома осветились его лучами. Мюнхен не слишком пострадал от бомбардировок. Однако присутствие войны ощущалось повсюду. То тут, то там попадались воронки, многие здания были разрушены, их развалины, казалось, никто и не думал разбирать.
Первое, что я увидел на пути, была американская военная комендатура, куда, как известно, мне предстояло зайти. Она располагалась в здании бывшего железнодорожного управления. Внутри было сыро и темно, горела желтая тусклая лампочка. Американка в брюках военного покроя сидела над картотекой, на окне среди высохших кактусов качал ногой комендант с бутербродом и бутылкой молока в руках. На меня он не обратил никакого внимания, а секретарша машинально перенесла данные из моего удостоверения в карточку, выписала регистранционный бланк и молча поставила печать. Процедура была закончена. Я почувствовал себя деталью, которую обработали на конвейере.
За одиннадцать месяцев плена я уже привык к такому обращению, и даже понимал их – я был побежденным врагом, с которым нечего церемониться. Я превратился в учетную единицу, а таких в Германии – несколько миллионов. Удивительно, думал я, двигаясь в сторону дома, как быстро удалось превратить целый народ в стадо баранов с тюками в руках, которые едут куда-то, что-то жуют, уставившись в одну точку, живут в подвалах и бараках для хранения мануфактуры…
Над парикмахерской висел ободранный плакат:
«КТО ЛЮБИТ ГЕРМАНИЮ, ДОЛЖЕН НЕНАВИДЕТЬ ФАШИЗМ!»
«Опять нас учат любить Германию, – подумал я грустно. – Собственно, никакой Германии уже нет. И то, что будет дальше – это уже не Германия". Со времен мобилизации, когда я на своей шкуре испытал все радости Западного фронта, мне не было так плохо. Я шел по улицам и не узнавал их. Вот пивная, куда мы любили заходить после лекций в университете – стекла выбиты, внутри пусто. Вот парк, где когда-то я дрался на палках со своими однокурсниками – все вокруг загажено, напоминает свалку. Вот опера, где я смотрел "Гибель богов" – здание отлично сохранилось, но на дверях табличка "Закрыто". А в эту библиотеку я любил приходить, когда был ассистентом профессора Бауэра на кафедре социальной антропологии… Вокруг меня простирался не знакомый город, а чужая страна развалин и мусорных куч, по которой бродят собаки, крысы и американские патрули.
Кто-то ткнул меня в бок. Я обернулся. Рядом стоял невысокий человечек в ободранном пальто и протягивал мне какой-то сверток.
– Не хотите купить хлеба, господин офицер?
– Сколько стоит?
– Сто двадцать марок.
Цифра поразила меня. "Интересно, – подумал я, – а сколько же стоит снять комнату?" Я еще не знал, что получить жилье можно было только имея связи в кругах оккупационных властей или очень большие деньги. Тем не менее тогда я не удержался и купил не очень свежую булку из тяжелого теста с какими-то кусочками не то отрубей, не то опилок. Вот она, новая немецкая пища! А даже в плену нам давали шоколад.
Еще в марте прошлого года я перестал получать письма из дома, а вскоре оказался в плену. Но вот пал Берлин, заработала почта, а ответов так и не было, хотя я писал каждую неделю. Я знал, что Мюнхен несколько раз бомбили, знал, что в тылу погибнуть иногда даже проще, чем на фронте, и через полгода смирился с мыслью, что у меня нет уже нет ни матери, ни тетки, ни сестры.
Как и следовало ожидать, именно наш квартал превратился в груду развалин. Правда, здесь уже кипела работа. Завалы разбирали – рядом находился штаб оккупационных войск. Люди в хаки ползали по грудам битого кирпича. Мне сказали, что в городе есть нечто вроде адресного стола, куда можно обращаться по вопросам поиска родственников. Но поход оказался бесполезным – простоватый архивариус, совершенно лысый, ничего внятного сообщить не мог. После бомбардировок убитых было мало, однако точных списков ни у кого нет, часть документов увезена в Бонн, и можно послать туда запрос, что я немедленно и сделал под руководством лысого. Почтовые расходы составили сорок марок, и я с ужасом подумал, что жить мне придется на улице.
К счастью, мне повезло. Вечером я нашел временное бесплатное жилье в бывших казармах немецкой армии на окраине города. Они были до отказа забиты людьми. Спали здесь так, как я уже привык – на деревянных нарах вдоль стен. Правда, запахи и обстановка были значительно хуже, чем в плену. Однако и дырявая крыша над головой – большая удача.
На следующее утро я пошел в университет, чтобы узнать, не могу ли вновь занять место ассистента профессора по кафедре социальной антропологии. Поход не увенчался успехом. В университете кипела новая жизнь. В узких темных коридорах были свалены кучи бумаг, ящики с экспонатами и еще Бог знает какой хлам. На кабинете доктора Бауэра висела табличка: «Фрау Розентлатт. Профессор социальной антропологии».
Я постучал и вошел. За столом сидела чопорная седеющая дама в роговых очках и пила кофе. Приемник издавал хрипение. Я изложил свою просьбу. Фрау Розенблатт поморщилась и сухо отрезала:
– На мой взгляд, изучение этнографии в нацистском Рейхе было сильно идеологизировано. Я не думаю, что ассистент, ведший семинары после 1936 года, может рассчитывать на место. Мне кажется, что с тридцать шестого все честные люди науки были в эмиграции или в лагерях.
Судя по холеной внешности фрау Розенблатт, она скорее всего была в эмиграции. Я не стал спорить, молча повернулся и ушел.
Моя работа в следующие три недели состояла в хождении на так называемую биржу грузчиков, где я время от времени получал наряд в составе какой-нибудь группы. Мы погружали в вагоны то, что наши победители называли "жизненно важными ресурсами" и переправляли куда-то на северо-запад. Максимальная сумма дневного заработка составляла четыреста марок, на питание, хватало, но и только. После работы я возвращался в казармы чуть ли не через весь город, и почти всегда разными маршрутами. И вот в начале мая мне улыбнулась фортуна.
Как-то вечером я шел мимо американского ресторана, где платить нужно было в долларах, и на несколько минут задержался у стеклянной витрины. Внутри горел мягкий красноватый свет, за столиком сидели хорошо одетые господа, у стойки солдаты пили из высоких бокалов. Это была картина недоступной спокойной жизни победителей. Я тупо уставился сквозь стекло на царство изобилия, но вдруг кто-то тронул меня за плечо, и я услышал знакомый голос:
– Это вы, Фриц?
Я обернулся. Позади стоял доктор Бауэр, тот самый, у которого я был ассистентом целых пять лет. Он руководил моей докторской диссертацией. (Я так и не успел ее защитить из-за тотальной мобилизации). Бауэр явно принадлежал к числу хорошо одетых господ, в руках он крутил щегольскую Эйбеновую трость, а белый воротничок рубашки отливал аж в синеву.
Увидев меня, доктор пришел в неописуемый восторг, не вполне приличный для человека его возраста. Он подпрыгнул от радости и тут же предложил пообедать у него. Вытащив две двадцатидолларовые бумажки, он сделал в ресторане заказ на дом, а через полчаса мы уже сидели за столом в его квартире.
Глава втораяНовые воззрения доктора Бауэра
Несмотря на разруху, доктор Бауэр не изменил своим довоенным привычкам. Он расхаживал в бархатном халате, горничная готовила кофе. В душе я разозлился на своего учителя: ему, видимо, не было никакого дела до сотен тысяч немцев, живущих в подвалах. Скоро привезли обед из ресторана, в том числе две бутылки французского красного вина.
Доктор дождался, пока я съем свою порцию и потребовал описать мои злоключения после мобилизации. Собственно, моя служба в танковом батальоне ничем особенным, кроме плена, не ознаменовалась, и рассказ получился коротким. Но закончил я его фразой, которая, по моему мнению, должна была задеть профессора:
– Поскольку в так называемой новой Германии нормально могут жить только наши хозяева и те, кто им верно служит, то на моем будущем в качестве антрополога следует поставить большой крест.
Некоторое время профессор молчал, потом достал дорогую голландскую сигару, зажег ее и вкрадчиво сказал:
– Видите ли, Фриц, вы сейчас во власти эмоций. А это плохо. Чем быстрее немцы освободятся от эмоций, тем раньше наступит перелом.
Я не выдержал и вспылил:
– О каком переломе речь? Если вы думаете, что это тупое стадо на что-то способно, то я начинаю сомневаться в вашем чувстве реальности!
Я осознавал, что плохо владею собой, но остановиться не мог. Меня наконец прорвало. После одиннадцати месяцев подавленного молчания (в лагере мы старались не говорить о самом страшном), после трех недель тупого блуждания по Мюнхену, я чувствовал потребность обрушить на кого-нибудь свою горечь.
– Они нас победили! – крикнул я в спокойное холеное лицо профессора. – Все, что нам теперь осталось – покупать хлеб из отрубей по сто двадцать марок за батон! В Берлине стоит русская армия! Скоро они будут пасти своих медведей под Бранденбургскими воротами. Мы просто вымрем! Нас станут показывать в американских зверинцах…
Доктор Бауэр встал и перешел в мягкое кресло. Расположившись там, он потушил сигару и как бы невзначай сказал:
– Нет, дорогой Фриц. Все только начинается. – потом снова встал, сунул руки в карманы, прошелся по комнате туда-сюда и с улыбкой добавил, – Я был бы не я, если бы пригласил вас сюда только для того, чтобы раз в жизни накормить хорошим обедом. Видите ли, Фриц, я очень рад, что встретил вас, потому что именно вам мне хотелось бы предложить сотрудничество. Сейчас я занимаюсь тем, что устраиваю немецких ученых, потерявших после войны все. Теперь при этих Объединенных Нациях пытаются создать нечто вроде комитета по научному и культурному сотрудничеству, и вот мне удалось попасть в комиссию по организации немецкого отдела так называемой ЮНЕСКО. Считайте, что вы спасены. Я беру вас к себе, и вы сможете сколько угодно заниматься своими персами. Более того, я обещаю вам экспедицию в Центральную Азию, где ваши знания послужат общему делу. С завтрашнего дня можете приступить к работе.