Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 19 из 66

Боги будто давно сообщили ему судьбу — в общем виде, он знал: «Мне грозит мой путь глухой злою встречей, битвой…» А теперь вот начались частности.

Солдаты стали выносить картонки с тяжелой бумагой, выпятив животы, будто тащат кирпич для стройки, а полковник Житков сказал:

— Принужден пригласить вас с собой, господин Михайлов.

Он додумал-подумал, скоро зима, надел пальто, взял шапку и стал прощаться. Нагнулся к Мише, взял его на руки, поцеловал и хотел опустить на пол, но мальчик вцепился в него и заплакал, учуял беду. Людмила Петровна отвернулась, стояла, как каменная, затем взяла сына на руки. Михайлов простился с ней, простился с горничной, внизу на лестнице простился с Шелгуновым и с Веней; оба крепко обняли его, сказали ободряющие слова, Веня даже улыбался лихо и слегка криво, пряча страх.

Он прощался спокойно, без всяких таких мыслей, предчувствий. Право же, он вернется скоро, а прощание — ради обычая.

На улице светило солнце, день был ясный и яркий, на углу возле гимназии собирался приодетый люд, глазели на карету, на жандармов с саблями.

Когда пошли к карете, вдруг зазвонили колокола и не только вблизи, на Никольском морском соборе, но, должно быть, по всему Петербургу, на Владимирской, на Исаакии. Михайлов невольно остановился — что это, в честь чего?

— Как же-с, праздник, — пояснил полковник Житков. — Воздвиженье. — Он показал лицом на крест Никольского собора и, сняв каску, перекрестился.

— Ах, да… — И Михайлов, заражаясь жестом полковника, тоже покивал кистью перед собой.

В карете на передней лавке уже стояли его чемодан с бельем, коробки с бумагами, вроссыпь лежали книги. Михайлов кое-как втиснулся, Житков сел рядом с ним, и карета тронулась. Михайлов дернулся к оконцу — но уже было поздно. Он забыл в последний раз глянуть на Людмилу Петровну. Она пошла с Мишуткой к окну и смотрела на него сверху. А его ошеломил колокольный звон, он не поднял головы, стоял и ворон ловил, крестясь заодно с полковником. «Значит, скоро вернусь».

А колокола продолжали звонить, и жандармская карета словно сама плыла сквозь тягучий звон, не слышен был стук колес и лошадиных копыт. Угораздило же их явиться в такой день — Воздвиженье Честнаго Креста! Царица Елена, мать императора Константина, нашла в этот день крест, на котором распяли Христа, и воздвигнула его на поклонение.

Что за срочная надобность заставила их явиться к нему в такой праздник, чей приказ?

«Воздвиженье кафтан сдвинет, шубу надвинет». На каждый праздник у Даля гирлянда пословиц и поговорок. Зайдешь к нему чаю попить, а он про самовар и не вспомнит, угощает словечками редкими, да все русскими, да исконными. «Отец мой выходец, — говорил Даль, — а сам я русский». Мать его немка, отец датчанин, и вся семья лютеране.

«В воздвиженье змея и гад прячется, а которая укусила человека, та остается на земле…» Не зря он вспомнил сейчас Даля, окольным путем пробежала мысль осветить сегодняшнее событие. Замирает к осени все живое, отлетают птицы, прячется всякая тварь, а которая укусила человека, остается, — чтобы укусить других. Не знает граф Шувалов народной приметы, а если бы и знал, так не вспомнил, — не для него она, не для них. А ведь каждый праздник, если ты христианин, чем-то знаменует и твою жизнь…

Ехали Вознесенским проспектом, потом по Большой Морской, пересекли Невский, вскоре он узнал Миллионную, особняк Штакеншнейдеров, — будет там о чем поговорить сегодня. Затем карета повернула к Летнему саду, к Фонтанке. Переехали Цепной мост, сейчас повернут к парадному Третьего отделения. Но за мостом карета покатила, кажется, в Пантелеймоновскую улицу и остановилась возле мрачного здания с двумя жандармами по сторонам ворот. Житков сказал Михайлову идти за ним.

Внутри здания их встретил белокурый, беззаботного вида офицер в мундире с красным воротником, смотритель каземата при Третьем отделении капитан Зарубин.

— Вот вам господин Михайлов! — громко, живо сказал Житков, будто забаву привез смотрителю. — Поместите их. А мне надо спешить. Мое почтение, господин Михайлов. — И он быстро застучал сапогами вниз по лестнице, задевая саблей ступени.

«Куда же ему спешить? За кем-то еще?..»

Смотритель повел Михайлова по ступенькам вверх.

Довольно просторная комната, не похожая на тюремную, стены в обоях, два окна, вполне сносный диван. На столе стопка бумаги, чернильница и два гусиных пера. Обстановка приличного нумера среднеразрядной гостиницы, только вот за окнами, как бельмо на глазу, железные перекладины.

Черноусый вахтер в бакенбардах принес его чемодан с бельем. Что будет дальше? Пригласят к Шувалову для беседы, граф его вразумит. А потом?

За кем поехал Житков? Шелгунова оставили, про остальных им ничего, надо полагать, не известно, как не известно ничего и самому Михайлову — сделаем узелок на память. Чернышевского нет в столице, Некрасова тоже, в «Современнике» один Добролюбов, забирать его в Третье отделение вроде бы не за что.

Других не за что, а за что Михайлова?

Арестованы студенты в Москве, про то знают обе столицы. Подтвердился слух, что арестован и Костомаров, о чем говорили на сходке у Николая Курочкина по поводу Шахматного клуба. Стало известно, что в Москву ездил полковник Житков. Там тоже наверняка был обыск и забраны все бумаги. Можно не сомневаться, что воззвания к крестьянам и к солдатам попали в Третье отделение. Сличили почерк Михайлова, и Житков явился: «Принужден пригласить вас…»

Значит, почерк главное. И единственное. А листа «К молодому поколению» у Михайлова они не нашли. И теперь уже не найдут. Вспорхнул лист белым соколом, ищи-свищи!

Михайлов сел к столу, потрогал свечу. «Вот наступит вечер, и зажгу я свечи…» Наступит вечер, первый в его заточении. «Не надо считать! Вредоносно считать, полезно читать». Взял книгу, раскрыл ее, но тут снова забрякал ключ в двери, и вошли блондин и брюнет, капитан Зарубин и черномазый вахтер.

— Собирайтесь, господин Михайлов, вас переводят в другой нумер, — сказал Зарубин.

Михайлов возмутился — он уже успел попривыкнуть здесь!

— Далеко от экспедиции, а вас часто будут спрашивать, — пояснил Зарубин. — Велено поближе перевести.

Праздник праздником, а повеления от кого-то исходят.

Пошли вниз по лестнице, вахтер пыхтел с чемоданом, вышли во двор, миновали жалкий и чахлый садик (не хватало еще, чтобы здесь были сады Семирамиды!) и вошли в мрачное здание с часовым, поднялись по грязной лестнице на второй этаж. Тут уже вполне казематная обстановка, двери из железных жердей, как в зверинце, за жердями тьма, какое-то движение, постепенно он различил солдат с ружьями.

Новый нумер значительно отличался от прежнего. Голые стены, вместо стола невысокий шкапчик, железная кровать, два кривоногих стула, а возле печи снаряд с крышкой, означающий, что из нумера уже нет необходимости выходить даже по крайней надобности.

— Приказано вам раздеться, господин Михайлов, велено сменить все платье, верхнее и исподнее.

Пока он переодевался, вахтер обшаривал его платье, рассматривал, водя носом, будто вшей искал, и выдергивал карманы так бесцеремонно, словно намереваясь их оторвать. Михайлов закипел, но промолчал, — глупо противиться, поздно, после того как провели тебя сквозь железные жерди.

Все забрали — сапоги и шапку и даже часов не оставили. Унесли остатки его прежней жизни, теплую связь с домом.

Что там могло случиться, почему так поспешно перегнали его сюда? Или туда поместили следующего? За кем ездил Житков?

Снаряд у печки пахнет уже тюрьмой. И неба за окном не видно, кирпичная стена застит, смотреть не на что для успокоения.

Прошелся по нумеру до двери, в верхней половине ее стекло толщиной в палец, задернуто белесым коленкором, повернул обратно к окну. Башмаки жесткие, кожа заскорузла, каблуки стоптаны вкось, и потому шаг нетвердый, будто оступаешься. Кто их носил прежде?..

Что им еще известно, кроме почерка?

Ну а почерка разве мало?

Для того чтобы раздеть, переодеть, забрать все дочиста и затолкать в каземат, почерка мало.

Им, конечно, известен лист «К молодому поколению», но в нем нет и следа его почерка. Так за что же?

Первого сентября Шувалов сказал ему прямо: на него есть подозрение по делу тайной типографии и литографии московских студентов. Из министерства внутренних дел ему пришлют опросный лист.

Не прислали.

И вот арест, каземат и воздвиженье — платье с тебя сдвинули, арестантские подштанники надвинули. Либо получено ими новое доказательство? либо таков прием их — без всякой беседы, одними действиями, обстановкой повлиять на твое состояние, подготовить тебя, унизить, чтобы от тебя прежнего осталось как можно меньше, лучше бы ничего не осталось.

Он не боялся ареста и потому не пекся о безопасности, а предупреждения были и не один раз. Приезжал Гаевский, литератор, персона осведомленная, отец его служит в министерстве просвещения. Гаевский сказал Михайлову, что собираются произвести обыск в его деревне под Петербургом. В какой деревне? Откуда у Михайлова деревня? По словам Гаевского, подозрения у Третьего отделения основательные, у них есть какие-то рукописи, компрометирующие Михайлова, надо принять меры.

Надо-то надо, да только какие меры? Бежать? А на какие шиши, ярости господи? Он и без того должен Некрасову тысячу рублей серебром, взятую в конторе «Современника» для поездки в Лондон. Да и не может он бежать, не хочет.

Отодвинулась занавеска на двери, показалась солдатская физиономия, забрякал ключ. Оказывается, пора обедать. Солдат принес ему целую вязанку судков на ремне и, снимая их по одному, стал показывать Михайлову содержимое, непонятно зачем, то ли аппетиту хотел нагнать, то ли потом расписку потребовать, дескать, было да сплыло.

— Вот суп, ваше высокоблагородие, вот холодное, смотрите, вот жареное. Тут вот огурцы, гляньте-ка, а вот пирожное.

Михайлов хлебнул ложку-другую жидкого трактирного супу и почувствовал дурноту. «А ложка серебряная…» Позвал солдата, тот нанизал судки на ремень и унес обратно. Подумалось, что и обед такой подан ему с тем же умыслом — унизить.